Из этого источника я наполняю себе стакан и с удовольствием пью теплую воду. Чаще всего я при этом снова присаживаюсь, и потом мне очень трудно заставить себя встать. Я тащусь к лифту с приятным сознанием исполненного долга и честно заработанного отдыха, ибо, разделавшись с ванной и питьем воды, я, по существу, выполнил важнейшие дневные процедуры. Но, с другой стороны, еще раннее утро, самое большее семь или полвосьмого, сколько еще остается часов до полудня, и, кажется, я все бы отдал за магическое заклинание, превращающее утренние часы в вечерние.
По счастью, здесь мне опять приходит на помощь лечебное правило, предписывающее после ванны отдых в постели. Растомленный ванной, я ничего лучшего и не желаю, однако к тому времени гостиница давно ожила, половицы стонут под торопливыми шагами горничных и официанток, разносящих утренний завтрак, то и дело хлопают двери. Забыться на секунду забудешься, но о сне нечего и мечтать, поскольку еще не изобретено звукопоглощающих устройств, которые могли бы по-настоящему защитить сверхчуткий, искушенный слух человека, страдающего бессонницей.
Тем не менее приятно еще раз улечься, еще раз закрыть глаза, пока еще не думать о скучных обязанностях, которые налагает на нас утро: скучном одевании, скучном бритье, скучном повязывании галстука, пожеланиях доброго утра, чтении почты, решении, чем бы сегодня заняться, возобновлении всей автоматики жизни.
Итак, я лежу в постели, слышу, как соседи смеются, ругаются, полощут рты, слышу, как беспрерывно звенит в коридоре звонок и бегает прислуга, и вскоре убеждаюсь, что дольше оттягивать неизбежное бессмысленно. Ничего не попишешь! Я встаю, умываюсь, бреюсь, произвожу все сложные эволюции, какие необходимы, чтобы влезть в одежду и ботинки, едва не душу себя воротничком, засовываю в жилетный карман часы, украшаю себя очками — и все это с ощущением каторжника, знакомого с тюремными правилами и порядками десятки лет и знающего, что это уж пожизненно и навсегда.
Бледный, тихий постоялец, я в девять часов вхожу в столовую, сажусь за свой круглый столик, молча здороваюсь с хорошенькой, веселой подавальщицей, несущей мне кофе, одну булочку намазываю маслом, другую — прячу в карман, вскрываю лежащую возле прибора почту, завтрак запихиваю в свою утробу, письма в карманы пиджака, замечаю стоящего в коридоре скучающего курортника, который явно желает вступить со мной в разговор и еще издали вкрадчиво улыбается, даже начинает говорить, к тому же по-французски, не долго думая налетаю на него, бормочу «пардон» и выскакиваю на улицу.
Здесь и в кургартене или в лесу мне удается скоротать остаток утра в желанном одиночестве. Иногда, если повезет, мне случается и поработать, то есть, усевшись на скамье в парке, спиной к солнцу и к публике, записать некоторые, оставшиеся во мне еще с ночи, мысли. Но обычно я иду гулять и радуюсь тогда припрятанной в кармане булочке, потому что одна из наибольших утренних радостей для меня (положим, радостей, это слишком сильно сказано) раскрошив хлеб, скормить его бесчисленным синичкам и зябликам. При этом я принципиально не желаю думать о том, что в Германии, всего в немногих милях отсюда, даже богачам не подают к столу такого белого хлеба и тысячи людей вообще хлеба не имеют. Я отгоняю от себя эту саму собой напрашивающуюся мысль, но отогнать ее мне иногда стоит больших усилий.
Под солнцем или дождем, работая или гуляя, как-нибудь и где-нибудь, я все-таки наконец ухитряюсь убить утро, и тут наступает пик курортного дня обед. Могу заверить, я не обжора, но и для меня, человека знакомого с духовными радостями и аскетизмом, это праздничное и важное событие. Однако вопрос этот требует более тщательного рассмотрения.
Как уже отмечалось мною в предисловии, характеру и мышлению пожилого ревматика и подагрика свойственны: осознание невозможности прямолинейного объяснения мира, появление вкуса и почтения к антиномиям, признание необходимости противоположностей и противоречий. |