В самый разгар ораторских состязаний, в момент окончательного размежевания общественности, когда девяностолетняя Нина памятью предков заклинала своего внука не участвовать в безбожной, жестокой и к тому же опасной охоте на Птицу, а парни кривлялись, разыгрывая перед старой женщиной пантомиму, — вскидывали воображаемые ружья, целились, зажмурив один глаз, и кричали «пиф-паф», именно тогда случилось вдруг нечто настолько неожиданное, что все, и стар и млад, умолкли на полуслове и замерли, словно окаменев. Старый Бламелли вдруг издал вопль — все головы повернулись туда, куда он указывал рукой, и тут среди внезапно воцарившегося глубокого молчания все увидели, как с крыши ратуши слетела, легка на помине, Птица, та самая Птица; она села на край доски, где был вывешен указ, повертела маленькой круглой головкой, почистила клюв и, прощебетав короткую песенку, залилась звонкой трелью, весело качнула хвостиком, тряхнула хохолком и — впоследствии об этом знали понаслышке все жители округи — без малейшего смущения принялась чистить перышки и охорашиваться, потом с любопытством наклонила головку к указу на доске, как бы желая прочесть документ, чтобы узнать, сколько золотых назначено властями тому, кто ее поймает. Прошло, наверное, лишь несколько секунд, но всем в эти краткие мгновения вдруг почудилось, будто некая важная особа удостоила их визитом, но вместе с тем был тут и какой-то дерзкий вызов — никто уже не кричал «пиф-паф», все стояли словно зачарованные и дивились храброй гостье, прилетевшей сюда и выбравшей и место, и время для своего появления, несомненно, лишь ради того, чтобы посмеяться над ними. Изумленно, в растерянности уставились они на Птицу, застигшую их врасплох, и внезапно преисполнились счастливого чувства и дружелюбия, любуясь очаровательным пришельцем, о ком только что шел жаркий спор, благодаря кому прославились эти края, кто некогда был свидетелем гибели Авеля, а может быть, происходил из рода Гогенштауфе-нов, был принцем или чародеем и жил в Красном доме на Змеином холме, где теперь обитают гадюки; они видели Птицу, возбудившую любознательность и алчность иностранных ученых и зарубежных держав, Птицу, за поимку которой была обещана награда в тысячу золотых. И все восхищались Птицей и были полны любви к ней, даже те, кто какой-нибудь секундой позже проклинал все на свете и топал ногами в ярости оттого, что не прихватил из дому ружья, — все они в этот миг любили Птицу, гордились ею, она принадлежала им, была их славой, их доблестью; она же сидела, покачивая хвостиком, подняв хохолок, на краю доски с указом, высоко над ними, словно была их правителем или гербом. И только когда она вдруг исчезла и там, куда все уставились, стало пусто, все постепенно очнулись от волшебного наваждения и начали улыбаться, кричать «ура», прославлять Птицу, а потом кинулись искать ружья и спрашивать, в какой стороне скрылась Птица, потом спохватились, что это ведь благодаря ей исцелился когда-то старый крестьянин и что именно та Птица, которую видел еще дед девяностолетней Нины, почувствовали что-то чудесное, что-то похожее на счастье, веселье и радость, но в то же время и нечто таинственное, волшебное, жутковатое, и вдруг начали расходиться, заспешили домой, к супам и похлебкам, желая лишь одного — скорее положить конец взволнованному народному собранию, во время которого всколыхнулись все духовные силы Монтагсдорфа и королевой которого, бесспорно, была Птица. Тихо стало возле ратуши, и, когда немного спустя зазвонил полуденный колокол, площадь была пуста, словно вымерла, а на белый, освещенный солнцем листок указа начала медленно наползать тень — тень дощечки, на которой лишь недавно сидела Птица.
Меж тем погруженный в думы Шаластер все ходил на заднем дворе своего дома — мимо грабель и кос, крольчатника и козлятника; мало-помалу шаг его стал спокойнее и ровнее, и теологические и моральные искания Шаластера также постепенно обрели устойчивость и наконец завершились. |