Слушай, ты все-таки соблазнитель, ты и сейчас соблазняешь меня, делая тщеславной.
— Жаль, что не угодил тебе. Но зачем мне собственно делать тебя тщеславной? Ты красива, и я хотел показать тебе, что благодарен за это. Ты вынуждаешь меня говорить об этом словами, я мог бы выразить это в тысячу раз лучше без слов. Словами я не могу тебе ничего дать! На словах я не могу ничему научиться у тебя, а ты у меня.
— Чему это я должна учиться у тебя?
— Я у тебя, а ты у меня, Лидия. Но ты ведь не хочешь. Ты желаешь любить только того, чьей невестой ты будешь. Он будет смеяться, когда увидит, что ты ничего не умеешь, даже целоваться.
— Так-так. Значит, ты хочешь поучить меня целоваться, господин магистр?
Он улыбнулся ей. Хотя ее слова и не понравились ему, за ее резким и неестественным умничанием он все-таки ощутил девичество, охваченное сладострастием, от которого оно в страхе искало защиты.
Он не отвечал больше. Улыбаясь, он задержал свои глаза на ее беспокойном взгляде и, когда она не без сопротивления отдалась воздействию чар, медленно приблизил к ее лицу свое, пока их губы не соприкоснулись. Осторожно дотронулся он до ее рта, тот ответил коротким детским поцелуем и открылся как бы в обидном удивлении, когда не был отпущен на свободу. Нежно следовал он за ее отступающими губами, пока они не пошли нерешительно ему навстречу, и он стал учить зачарованную, как брать и давать в поцелуе, пока она, обессиленная, не прижала свое лицо к его плечу. Он, счастливый, вдыхал запах ее густых белокурых волос, шепча нежные успокаивающие слова и вспоминая в эти минуты о том, как когда-то ничего не умевшего ученика посвящала в эти тайны цыганка Лизе. Как черны были ее волосы, как смугла кожа, как палило солнце и пахла увядшая трава зверобоя! И как же далеко все это, из какой глубины сверкнуло опять! Как быстро все увяло, едва распустившись!
Медленно приходила Лидия в себя, серьезно и удивленно смотрели ее большие любящие глаза с изменившегося лица.
— Позволь мне уйти, Гольдмунд, — сказала она, — я так долго пробыла у тебя. О мой любимый!
Они каждый день тайно виделись наедине, и Гольдмунд целиком отдался руководству возлюбленной, совершенно счастливый и тронутый этой девичьей любовью. Иной раз она могла целый час просидеть, держа его руки в своих и глядя в его глаза, чтобы затем попрощаться с детским поцелуем. В другой — целовала самозабвенно и ненасытно, но не терпела никаких прикосновений. Однажды, краснея и преодолевая себя, желая доставить ему радость, она обнажила одну грудь, робко достав белый плод из платья; когда он, стоя на коленях, поцеловал грудь, она тщательно прикрыла ее, все еще краснея до шеи. Они разговаривали так же, но по-новому, не так, как в первые дни; они изобретали друг для друга имена, она охотно рассказывала ему о своем детстве, своих мечтах и играх. Часто говорила она и о том, что их любовь запретна, потому что он не может жениться на ней; печально и обреченно говорила она об этом, украшая свою любовь этой тайной печалью, как черной фатой.
В первый раз Гольдмунд чувствовал, что женщина его не только желает, но и любит.
Как-то Лидия сказала:
— Ты так красив и выглядишь таким жизнерадостным. Но в глубине твоих глаз нет радости, там только печаль, как будто твои глаза знают, что счастья нет и все прекрасное и любимое недолго будет с нами. У тебя самые красивые глаза, какие могут быть, и самые печальные. Мне кажется, это из-за того, что ты бездомный. Ты пришел ко мне из леса и когда-нибудь опять уйдешь странствовать. А где же моя родина? Когда ты уйдешь, у меня, правда, останутся отец и сестра, будет комната и окно, у которого я буду сидеть, думая о тебе, но родины больше не будет.
Он не мешал ей говорить, иногда посмеивался, иногда огорчался. Словами он никогда не утешал ее, только молча поглаживал ее голову, положенную ему на грудь, тихо напевая что-то волшебно-бессмысленное, как няня утешает ребенка, когда тот плачет. |