Вспоминая о нем, он иногда чувствовал желание навестить его, увидеться с ним и посоветоваться. Даса не знал, жив ли старик, выслушает ли он его и посоветует ли ему что-нибудь, но, даже если бы тот и был жив и действительно дал бы ему какой-нибудь совет, все равно все шло бы и дальше по-заведенному и тут ничего нельзя было бы изменить. Самопогружение и мудрость были хорошие, были благородные вещи, но процветали они, кажется, лишь в стороне, лишь на обочине жизни, а дела и страдания того, кто плыл по стрежню жизни и боролся с ее волнами, не имели ничего общего с мудростью, они возникали, были роком, их надо было делать и выстрадать. Боги тоже не жили в вечном мире и вечной мудрости, им тоже были ведомы опасности и страх, борьба и битвы, он знал это по многим рассказам. И Даса сдался, он не спорил больше с Правати, он ездил на смотры войскам, понимая, что приближается война, и предчувствуя ее в изнурительных ночных снах, тело его тощало, лицо темнело, и он видел, как увядают и тускнеют счастье и радость его жизни. Оставалась лишь любовь к его мальчику, она росла вместе с заботой, росла вместе с приготовлениями к войне, она была алым, пылающим цветком в его опустелом саду. Он дивился тому, сколько пустоты и тоски способен человек вынести, насколько свыкается он с заботой и унынием, дивился и тому, как жарко и властно может расцвести в, казалось бы, уже охладевшем сердце такая боязливая и озабоченная любовь. Если жизнь его и была бессмысленна, то в ней все же были ядро, стержень, — она вертелась вокруг любви к сыну. Ради него поднимался он по утрам с ложа и проводил день в занятиях и трудах, целью которых была война и которые сплошь претили ему. Ради него терпеливо руководил он совещаниями военачальников и противился решениям большинства лишь настолько, чтоб хотя бы подождать и не ринуться в авантюру совсем уже напропалую.
Если его радость жизни, его сад, его книги постепенно стали чужими и изменили ему, или, может быть, он им, то такой же чужой ему и неверной стала и та, что так много лет была счастьем и светом его жизни. Началось это с политики, и в тот раз, когда Правати держала перед ним ту страстную речь, где почти откровенно высмеивала как трусость его боязнь греха и его любовь к миру и с горящими щеками витийствовала о княжеской чести, героизме и неискупленном позоре, он вдруг пораженно и с чувством головокружения ощутил и увидел, как далека жена от него или он далек от нее. А с тех пор пропасть между ними стала больше и все росла, но никто из них ничего не делал, чтобы этому помешать. Вернее, предпринять что-либо такое следовало бы Дасе, ведь пропасть видна была, собственно, только ему, и в его представлении она все больше становилась пропастью пропастей, вселенской пропастью между мужчиной и женщиной, между «да» и «нет», между душою и телом. Когда он оглядывался назад, ему казалось, что он все видит совершенно отчетливо: как Правати, волшебно красивая, заставила когда-то его влюбиться и играла с ним, пока он не расстался со своими товарищами и друзьями — пастухами и со своей такой веселой дотоле пастушеской жизнью и не стал жить ради нее на чужбине и в услужении, зятем в доме недобрых людей, которые пользовались его влюбленностью для того, чтобы он работал на них. Потом появился Нала, и началось его горе. Нала завладел его женой, своими прекрасными одеждами и шатрами, своими лошадьми и слугами богатый, красивый раджа соблазнил бедную, не привыкшую к роскоши женщину, это не стоило ему, конечно, особых усилий. Но смог ли бы он действительно соблазнить ее так быстро и легко, если бы она была верна и скромна в душе? Как бы то ни было, раджа ее соблазнил или просто взял, причинив ему самую страшную боль, какую он знал до тех пор. Но он, Даса, отомстил, он убил похитителя своего счастья, это был миг высокого торжества. Однако, как только месть совершилась, ему пришлось бежать, много дней, недель и месяцев жил он в кустах и камышах, вне закона, не доверяя ни одной душе. А что делала в то время Правати? Об этом они никогда много не говорили. |