Он прислушался, это была соната Пёрселла, ее играли непритязательно и без виртуозности, но со строгим соблюдением такта и чисто; проникновенно и приветливо несла к нему свои нежные трезвучия чистая, проникновенно радостная музыка, напоминая ему то время в Вальдцеле, когда он со своим другом Ферромонте играл пьесы этого рода на разных инструментах. С наслаждением слушая, он дождался конца сонаты, она звучала в тихом, сумрачном коридоре так одиноко и отрешенно от мира, так отважно и невинно, так по-детски и одновременно так уверенно, как всякая хорошая музыка среди неосвобожденной немоты мира. Он постучал в дверь, отец Иаков крикнул: «Войдите!» — и приветствовал его со скромным достоинством, на маленьком пианино горели еще две свечи. Да, отвечал отец Иаков на вопрос Кнехта, он играет каждый вечер по получасу, а то и по целому часу, он заканчивает свою ежедневную работу с наступлением темноты и в часы перед сном старается не читать и не писать. Они говорили о музыке, о Пёрселле, о Генделе, о древней музыкальной культуре бенедиктинцев, поистине неравнодушного к искусству ордена, большой интерес к истории которого проявил Кнехт. Разговор оживился и затронул сотни вопросов, исторические познания старика казались действительно необыкновенными, но он не отрицал, что история Касталии, касталийской мысли и тамошнего ордена не очень занимала и интересовала его, да и не скрывал своего критического отношения к этой Касталии, чей «орден» считал подражанием христианским конгрегациям, и подражанием, по сути, кощунственным, поскольку в фундаменте касталийского ордена не было ни религии, ни бога, ни церкви. Почтительно выслушивая эту критику, Кнехт все-таки заметил, что о религии, боге и церкви могут существовать и существовали, кроме бенедиктинских и римско-католических, другие представления, которым нельзя отказать ни в чистоте побуждений, ни в глубоком влиянии на духовную жизнь.
— Верно, — сказал Иаков. — Вы имеете в виду, среди прочего, протестантов. Они не сумели сохранить религию и церковь, но они иногда проявляли большую храбрость, и среди них встречались образцовые люди. Было несколько лет в моей жизни, когда я изучал преимущественно разные попытки примирения между враждебными христианскими вероисповеданиями и церквами, особенно в конце семнадцатого — начале восемнадцатого века, когда о воссоединении враждующих братьев радели такие люди, как философ и математик Лейбниц и затем этот чудаковатый граф Цинцендорф. Вообще восемнадцатый век, хотя дух его кажется подчас поверхностным и дилетантским, с точки зрения духовной истории поразительно интересен и двусмыслен, и как раз протестанты того времени часто меня занимали. Я открыл там крупного филолога, учителя и педагога, швабского пиетиста, кстати сказать, человека, чье нравственное воздействие ясно прослеживается затем на протяжении полных двухсот лет… Но мы тут затрагиваем другую область, вернемся к вопросу о законности и исторической миссии настоящих орденов…
— Ах, нет, — воскликнул Иозеф Кнехт, — пожалуйста, остановитесь на этом учителе, о котором вы заговорили, кажется, я могу угадать, кто это.
— Так угадайте.
— Сперва я подумал о Франке из Галле, но ведь это должен быть шваб, и тут не придумаешь никого, кроме Иоганна Альбрехта Бенгеля.
Раздался смех, и лицо ученого просияло.
— Вы поражаете меня, дорогой мой, — воскликнул он с живостью, — я действительно имел в виду Бенгеля. Откуда вы знаете о нем? Или, может быть, в вашей удивительной Провинции это нечто само собой разумеющееся — знать такие отдаленные и забытые события и имена? Уверяю вас, опроси вы всех отцов нашего монастыря, и наставников, и наставляемых, да и еще двух последних поколений в придачу, оказалось бы, что никто не знает этого имени.
— Да и в Касталии оно тоже знакомо немногим, пожалуй, кроме меня и двух моих друзей, его не знает никто. |