Сцены: «Тяжба», «Лакейская» и «Отрывок» – живые картины разных слоев и сфер русского общества. Но выше их «Театральный разъезд после первого представления комедии»: [8 - Точнее: «Театральный разъезд после представления новой комедии».] в этой пьесе, поражающей мастерством изложения, Гоголь является столько же мыслителем-эстетиком, глубоко постигающим законы искусства, которому он служит с такою славою, сколько поэтом и социальным писателем. Эта пьеса есть как бы журнальная статья в поэтически-драматической форме, – дело, возможное для одного Гоголя! В пьесе этой содержится глубоко сознанная теория общественной комедии и удовлетворительные ответы на все вопросы, или, лучше сказать, на все нападки, возбужденные «Ревизором» и другими произведениями автора. Разобрать это превосходное произведение нельзя, не делая из него выписок, а делать из него выписки тоже нельзя, по двум причинам: по невозможности выбора прекрасного из равно прекрасного и еще потому, что вся пьеса проникнута таким единством мысли, развитой и изложенной так логически и последовательно (несмотря на поэтически-драматическую форму), что надобно было бы переписать ее всю от начала до конца… И так как мы будем еще иметь множество случаев обращаться к ней, удовольствуемся выпискою ее проникнутого высоким лиризмом и глубокою мыслию окончания: достойнее нельзя заключить речи о Гоголе, как его же словами…
Автор пьесы, в сенях театра, выслушав толки о ней людей всяких сословий, говорит, оставшись один:
Я услышал более, чем предполагал. Какая пестрая куча толкок! Счастье комику, который родился среди нации, где общество еще не слилось в одну недвижимую массу, где оно не облеклось одной корой старого предрассудка, заключающего мысли всех в одну и ту же форму и мерку, где что человек, то и мненье, где всякий сам создатель своего характера. Какое разнообразие в этих мнениях, и как везде блеснул этот твердый ясный русский ум! И в этом благородном стремлении государственного мужа! и в этом высоком самоотвержении забившегося в глушь чиновника! и в нежной красоте великодушной женской души! и в эстетическом чувстве ценителей! и в просто верном чувстве народа! Как даже в этих недоброжелательных осуждениях много того, что нужно знать комику. Какой живой урок! Да, я удовлетворен. Но отчего же грустно становится моему сердцу! Странно: мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все время продолжения ее. Это честное, благородное лицо был – смех. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на то, что доставил обидное прозванье комику, прозванье холодного эгоиста, и заставил даже усомниться в присутствии нежных движений души его. Никто не вступился за этот смех. Я комик, я служил ему честно и потому должен стать его заступником. Нет, смех значительней и глубже, чем думают. Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющийся родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочи и пустота жизни не испугали бы так человека. Презренное и ничтожное, мимо которого он равнодушно проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти карикатурной силе, и он не вскрикнул бы, содрогаясь: неужели есть такие люди? тогда как, по собственному сознанью его, бывают хуже люди. Нет, несправедливы те, которые говорят, будто смех возмущает. Возмущает только то, что мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примирение в душу. |