Заметив, что его требования выполняются через раз, де Шарлю, самый дальновидный из всех Германтов, страшась за будущее,
предвидя, что в один прекрасный день с ним могут порвать все, решил быть уступчивее, чтобы, как говорится, не перетянуть струну. И вот еще что:
на протяжении нескольких месяцев, даже нескольких лет он способен был твердить, что ненавистное ему существо ведет себя гнуснейшим образом, и в
этот промежуток времени он бы не потерпел, чтобы этого человека пригласил кто-нибудь из Германтов, тут он мог бы уподобиться носильщику,
полезшему в драку с самой королевой, – кто оказывал ему сопротивление, тот уже не имел для него никакой цены, – но вспышки были у него чересчур
часты и потому кратковременны. «Болван! Негодяй! Ему еще покажут! Вышвырнут в выгребную яму! Вот только боюсь, как бы от этого не ухудшилось
санитарное состояние города!» – даже наедине с самим собой вопил он, читая письмо, которое он считал недостаточно учтивым, или вспоминая кем-то
переданные ему слова. Однако порыв ярости, который вызывал в нем какой-нибудь другой болван, укрощал первый порыв, и если только первый болван
был с ним почтителен, взрыв, происшедший из-за него, забывался: злоба на него длилась недолго, и из нее ничего не успевало вырасти. Вот почему,
пожалуй, – хоть он имел на меня зуб, – просьбу представить меня принцу он все-таки исполнил бы, если бы только я из щепетильности и чтоб он не
подумал, будто я настолько бесцеремонен, что вошел в дом, рассчитывая на счастливую случайность и надеясь, что благодаря его покровительству мне
предложат остаться, на свою беду не прибавил: «Вы же знаете, я с ними хорошо знаком, принцесса была со мной очень мила». – «Ну, раз вы с ними
знакомы, так зачем же я буду вас представлять?» – с надменным видом сказал барон и, повернувшись ко мне спиной, продолжал, притворяясь
увлеченным, играть в вист с нунцием, германским послом и еще с кем-то, но этого третьего партнера я не знал.
Вдруг из настежь растворенных дверей в сад, где в былые времена по распоряжению герцога д'Эгильона разводили редких животных, до меня донеслось
сопение: кто-то старался вобрать в себя все это великолепие без остатка. Сопение приближалось; на всякий случай я пошел навстречу этому звуку,
так что слова графа де Бресте: «Добрый вечер!» – прозвучали у меня над ухом не как скрежет ржавого затупившегося ножа, который точат, и уж
совсем не как хрюканье кабана, опустошающего возделанные поля, а как обнадеживающий голос спасителя. Поначалу мне было нелегко привлечь к себе
внимание этого человека, менее влиятельного, чем маркиза де Сувре, но зато гораздо более отзывчивого, чем она, находившегося в гораздо более
приятельских отношениях с принцем, чем виконтесса д'Арпажон, быть может, преувеличивавшего мою близость к кругу Германтов, а быть может,
осведомленного о степени моей близости лучше меня, – нелегко потому, что он, вертя головой, с любопытством направлял монокль в разные стороны,
словно попал на выставку шедевров, и крылья носа у него при этом подрагивали, а ноздри раздувались. Но как только моя просьба дошла до его
сознания, он выразил готовность исполнить ее, подвел меня к принцу и представил, и когда он меня представлял, лицо его приняло церемонное,
пошлое выражение и вместе с тем выражение сластены, точно он предлагал принцу тарелку с печеньем. Герцог Германтский при желании мог быть
любезен, дружелюбен, радушен, прост в обращении, тогда как в приеме, который оказал мне принц, я почувствовал натянутость, неестественность,
надменность. |