– Должна вам сказать (хотя мне и стыдно в этом признаваться), что я
столько лет прожила на свете и так и не удосужилась посмотреть витражи в Монфор-л'Амори. Это позор, но это факт. И вот, чтобы меня нельзя уже
было упрекнуть в преступном невежестве, я дала себе слово завтра туда съездить.
Граф де Бресте лукаво усмехнулся. Он, конечно, понял, что если уж герцогиня до сих пор не видела витражей в Монфор-л'Амори, то в этой поездке с
эстетическими целями не могло быть никакой срочности и спешности, что она не была решена «сгоряча», и раз ее откладывали более двадцати пяти
лет, то еще на двадцать четыре часа ее смело можно было отложить. Просто-напросто герцогиня задумала издать в излюбленной Германтами форме указ,
объявляющий салон Сент-Эверт домом, где порядочным людям не место, что вас туда приглашают, чтобы потом украсить вашим именем отчет в «Голуа»,
что это дом, накладывающий печать высшего благородства на тех или, по крайней мере, на ту, – если она окажется в одиночестве, – кого там не
будет. Для графа это была легкая забава с примесью поэтического наслаждения, испытываемого светскими людьми при виде того, как герцогиня
Германтская совершает поступки, на которые они не могли решиться в силу занимаемого ими более низкого положения, но которые вызывали на их лицах
улыбку привязанного к своей ниве землепашца, следящего за тем, как где-то там, вверху, проходят люди, свободные и счастливые, однако утонченное
наслаждение, написанное на лице графа де Бресте, не имело ничего общего с безумным восторгом, мгновенно охватившим де Фробервиля, хотя он и
пытался его сдержать.
От усилий, которые затрачивал де Фробервиль, чтобы не было слышно, что он смеется, он покраснел как рак, и все-таки, перебивая свою речь икотой
сдавливаемого хохота, он не мог не проговорить участливо: «Бедная тетушка Сент-Эверт! Она сляжет! Ах, несчастная женщина – она не увидит
герцогиню! Какой удар! Это может свести ее в гроб!» – добавил он, корчась от смеха. Он был в таком упоении, что даже притоптывал ногой и потирал
руки. Одним глазом и углом рта улыбнувшись де Фробервилю, герцогиня Германтская, благодарная ему за желание угодить ей, но не вынесшая
смертельной скуки, какую он навевал, в конце концов решила его покинуть. «Вы знаете, мне придется с вами проститься, – сказала она, вставая со
смиренно-печальным видом, как будто ей тяжело было от него уходить. Ласковый, музыкальный голос герцогини звучал так, словно вам слышались
жалобы какой-нибудь волшебницы, а ее колдовские голубые глаза усиливали это впечатление. – Базену хочется, чтобы я поговорила с Мари».
На самом деле ей надоел Фробервиль, который все твердил, как он завидует ей, что она едет в Монфор л'Амори, хотя она прекрасно знала, что он
первый раз в жизни слышит о его витражах и что он ни за что на свете не пропустил бы прием у Сент-Эверт. «Всего хорошего! Мы ведь с вами
только-только разговорились, так устроена жизнь: люди друг с другом не видятся, не говорят того, что хотят, это общее явление. Одна надежда, что
на том свете условия будут лучше. Во всяком случае, не надо будет всегда ходить с открытой шеей. А впрочем, почем мы знаем? Может, еще придется
по большим праздникам выставлять напоказ свои кости и своих червей? А собственно, почему бы нет? Вот, поглядите на бабусю Рампильон – такая ли
уж большая разница между ней и скелетом в открытом платье? Впрочем, для нее закон уже не писан – ведь ей по меньшей мере сто лет. Когда я еще
только начинала выезжать, у нее уже была такая богомерзкая рожа, что я не могла заставить себя с ней поздороваться. |