И все же я по-прежнему продолжаю считать, что каждому французу следовало бы избегать высказывать свою радость, я хотел бы, чтобы он держал ее в себе, хранил ее в тайниках души, ревниво берег ее до лучших дней, которые должны настать, которые настанут и к которым мы готовы. Радость забывчива, а мы не хотим забывать. Каждый человек моего поколения должен во что бы то ни стало сохранить память о бесчестии, которому четыре года подвергался его город, ведь позор пал на всех нас, все мы ответим за него перед Историей, то есть перед будущими поколениями. О! Я прекрасно знаю, что такие слова покажутся слишком суровыми тем французам, которые полагают, будто заурядность дает им право на то же преимущество, какое суд признает за детьми — отсутствие ответственности. Что значит для нас мнение этих глупцов? Мы не считаем себя свободными от ответственности. Мы все больше соотносим с огромностью испытания, перенесенного нашей страной, величину нашего перед ней долга, те помощь и жертвы, которые она имеет право потребовать от нас завтра. Больше, чем когда бы то ни было, о нас можно сказать словами Гинемера: «Если мы не отдали ей все, мы не отдали ей ничего».
Я пишу эти слова со всей серьезностью. Я по-настоящему ощутил их грозную, непоколебимую очевидность лишь в первый день высадки в Нормандии когда передо мной вдруг открылась возможность скорого возвращения в свою страну, возможность оказаться с ней лицом к лицу. Почему бы мне не признаться сейчас во всем? Вот уже несколько недель читатели газеты не встречали на ее страницах моего имени. Они имеют право знать причины этого молчания, и я открою их с дружеской простотой. Около двух месяцев назад я был вынужден прервать работу, неожиданно мне не хватило сил продолжать те ежедневные размышления, из которых медленно рождается мой писательский труд, подобно тому как проступают из бесформенного куска глины очертания статуи. Путаница и размеры происходящих событий угнетали меня, угнетали мое сознание, угнетали мое тело и душу. Я отнюдь не претендую на принадлежность к тому типу людей, у которых физическое и душевное состояние никогда не посягают одно на другое и взаимно уважают друг друга — совсем как законодательная и исполнительная власть при образцовой демократии, как о том пишут в наших учебниках по государственному праву. Конечно, нет ничего похвального, равно как и презренного, в том, что ты физически ощущаешь потрясение от счастливых или прискорбных событий, которые не нарушают безмятежности философа или хладнокровия политика. «Но как же так, — могут возразить здесь мои читатели, — разве теперешние события не должны как раз еще больше поднять ваши силы и дух, которые не изменяли вам в самые черные дни?» Вот на этот вопрос я и хочу ответить.
Бразильские друзья, преданные мне с самого первого часа, раз у Франции нет больше ни возможностей, ни власти заставить мир услышать свой голос, заглушить другие, более мощные голоса, то каждый из нас, как бы ничтожен он ни был, может попытаться одолжить ей свой. Я хочу попробовать высказаться от ее имени, выразить то, что она переживает сегодня. Друзья Франции, наша страна не сможет завтра встретить победу так, как она это сделала 11 ноября 1918 года. Она думает о бесчисленных обязанностях, которые на нее возлагает эта вновь обретенная свобода. Или скорее восстановленная, возвращенная нам свобода. Рискуя вызвать возмущение жалкой кучки глупцов, я снова буду писать то, что думаю. Неоценимой заслугой генерала де Голля было удержать Францию воюющей. Предательство Петена не позволило ему сохранить Францию свободной. Свобода 1944 года, как и монархия 1814 года, возвращается к нам на иностранных штыках. Не ищите в этих словах и следа горечи. Верно, что правительства, по их собственному признанию, до сих пор проводили реалистическую политику. Реализм исключает чувство. Поэтому правительства не дождутся от нас ничего похожего на сердечный порыв. Но я думаю не о правительствах. Я думаю об отважных английских, канадских, американских парнях, которые выиграли битву за Париж и могут теперь ступать победителями по мостовым нашей столицы. |