Был он балагур, сплетник и бабник, был много раз бит своим барином, много раз убегал от него, но потом или сам возвращался назад, или его ловили, и приводили насильно к хозяину. Да и хозяин у Ивашки Босого, надо прямо сказать, был вроде него самого: тоже самодур, сплетник и бабник, и тоже надоел соседям своим не меньше, чем ему самому и остальным крепостным беглый крестьянин. Видимо, оттого, что чувствовал барин Ивашки Босого некое сходство со своим непутевым холопом, он и не наказывал его за побеги особо строго. Так, посерчает немного, покричит, постучит ногами, посечет на конюшне в назидание другим, а потом нальет чарку водки, и отпустит беднягу на все четыре стороны. А бывало, что и не одну стопку водки нальет, а даже две, или три, и целый вечер сидит с ним на крыльце барского дома, и поет грустные песни, отчего крестьяне только головою качают, да говорят, крутя пальцами около лба:
— Был у нас один скоморох, а теперь стало два, и какой из них двоих больше на припадочного похож, неизвестно.
Это они оттого так говорили, что не знали еще, какое прозвище будет вскоре у Ивана Босого и его друга-барина, которого, кстати, тоже звали Иваном. Не простым, а Федоровичем, но ведь на то он и барин, чтобы его по имени, по отчеству величать.
Итак, значит, сидел в шинке на самом краю русской земли беглый холоп Ивашка Босой, в который уже раз сбежавший от своего Ивана Федоровича. Сидел, и от нечего делать пел песни, потому что на водку денег у него не было, а выпить, как все, очевидно, догадываются, ему хотелось до смерти. И так он расположил к себе сердце сурового шинкаря, который никому за просто так водки не наливал, и оттого имел потайную кубышку, набитую и медью, и серебром, и кое-чем даже получше, а также красавицу-дочку и сварливую мегеру-жену, — так он расположил к себе сердце прижимистого шинкаря, что тот, не утерпев, подошел к нему с огромной бутылью в руках, и налил беглому полный стакан.
— Что, солдатик, нелегко тебе скитаться от одного селения до другого без копейки в кармане да в одежке, которая давно протерлась до дыр? — спросил он у Ивашки Босого.
— Да нет, — ответил Ивашка, — нам, бедовым, везде хорошо, что в родной деревне у барина на крылечке, что в скитаньях по родной Руси-матушке. Такой уж мы бедовый народ, дорогой ты мой человек! — сказал, и выпил полный стакан, налитый жалостливым шинкарем, а потом опять песню запел.
— По родной Руси-матушке? — задумчиво спросил у Ивашки шинкарь, машинально наливая ему еще один полный стакан. — Была и у меня, солдатик, когда-то своя матушка-родина, точнее, не у меня, а у моего народа, рассеянного ныне по всей необъятной земле. Но это особый вопрос, а вот что касается таких молодцов, вроде тебя, которым все трын-трава, и одинаково им хорошо что в захудалом шинке на краю дремучего леса, что на барском крыльце, то об этом особый рассказ. В моей родной стране существовал даже специальный обряд перекладывания грехов на таких вот отчаянных сорванцов, вроде тебя, которые у нас носили прозвище козлов отпущения.
— Как-как, — переспросил опьяневший Ивашка, успевший уже влюбиться в доброго корчмаря, — про каких козлов ты, добрый человек, говоришь?
— Про козлов отпущения, сначала обычных животных, а потом и особо непутевых людей, вроде тебя, от которых никому не было житья, и на которых добрые люди перекладывали свои грехи, чтобы самим стать лучше и чище. Ведь по большому счету и ты, Ивашка, такой же козел отпущения, ведь и у тебя в деревне всем стало намного лучше, когда ты от них убежал?
— Это уж точно! — засмеялся охмелевший Ивашка. — Они теперь стали все вроде святых, а про меня небось такое рассказывают, что неудобно доброму человеку об этом и на ухо сказать! — и он, ловко схватив бутыль шинкаря, налил себе еще один полный стакан. |