На базаре было много яиц, коз, баранов, фруктов, овощей. Попадались корзины с устрицами и мелкими озерными раками.
Толпа обступила белых; доктора хорошо знали, но за Гентом ходило все время человек десять наиболее упорных любопытных. Их прически были самые разнообразные. Один совсем брил голову, другой пробривал широкие полосы, оставляя космы висеть над ушами; третий взбивал высокий волосяной гребень, четвертый заплетал волосы в множество косичек и сооружал из них башню.
Их руки были татуированы белыми волнистыми линиями и концентрическими дугами; сложная сеть волнистых и горизонтальных линий покрывала живот.
На шее дикарей висели резные куски слоновой кости, зубы бегемота и клыки кабана; некоторые, побогаче, украшались цветными деревянными бусами, а также железными колокольчиками, спиралями медной проволоки и белыми раковинами. Одеты дикари были в овечьи и козьи шкуры, окрашенные красной глиной; по красному фону чернели неприхотливые узоры.
— А вот уванца, — сказал Ливингстон, показывая здание на сваях, с тростниковой крышей, — это клуб дикарей. Сюда приходят поболтать, поделиться новостями. Перемоют косточки белому человеку, займутся сплетнями. Во время беседы делают что-нибудь: наточат копье, раскрасят трубку, для этого туземец идет в уванцу. Если в ней пусто, он отыщет под деревом кучку собеседников и пристроится к ним. Для них уванца — биржа, общественная сходка, «посиделки русских крестьян» — все, что хотите.
Чем больше присматривался Гент к доктору, тем больше уважал и любил его. По рассказам консула Кирка, Ливингстон был мизантропом и недотрогой. Ничего подобного не нашел Гент.
Ему в то время было около шестидесяти, но казалось лет пятьдесят. Суровая пища скитаний опустошила его челюсти. Он ходил твердой, но торопливой походкой, держался, чуть-чуть согнувшись.
Он отличался глубокой, искренней вежливостью, добродушием и юмором. Его смех был заразителен; когда он рассказывал что-нибудь, тонкая ироническая улыбка не покидала его бледного лица. Под суровой наружностью скрывались высокий ум и юная душа; он любил рассказывать веселые, интересные истории охотничьего и бытового характера.
Прожив несколько лет без книг, он поражал своей памятью, цитируя целиком поэмы Байрона, Бернса, Лонгфелло, Теннисона.
Сначала арабы чуждались и ненавидели его, но он постепенно привлек их сердца неизменной добротой и ласковым обращением. Всякий араб, завидев его, говорил:
— Милость Аллаха на тебе, бана!
Он хорошо стрелял, стоически выдерживал убийственный климат Африки и обладал несокрушимой энергией.
С этим редким человеком Гент прожил еще четыре дня. Дни прошли незаметно: разговоры об Европе, источниках Нила и планах Гента быстро коротали время; наконец наступил канун отъезда. В этот вечер они долго беседовали.
— Я вам предоставляю, — говорил Гент, — посвящать или не посвящать мистера Генри Стэнли во все эти предположения относительно «Общества путешествий». Если бы я мог, я скрыл бы самый факт моего пребывания у вас.
— Почему же?
— Стэнли, рискуя жизнью, отправился вас разыскивать. Он знает, что я не предам печати и гласности, что побывал здесь раньше его, но факт этот, по существу, не может быть для него приятным. Это, правда, самолюбие, но оно вытекает из побуждений далеко не низких, поэтому я и скрыл бы, если бы мог, что имел счастье раньше Стэнли найти вас живым.
— То-то, — заметил Ливингстон, — ну, я скажу ему так: «Здесь был мистер Гент. Он спросил: „А Стэнли еще нет?“ — „Нет“. — „Извините, меня тоже здесь не было“, — сказал мистер Гент».
— Согласен, — засмеялся охотник, — и еще прибавьте: «ни разу не посмотрел на меня». |