Летел к какой-то цели? Вниз? Или вперед? Неважно! Его движение было безостановочным, стремительным и подчинялось лишь одному закону, который он внезапно осознал: не приближаться к звездам и туманностям и не пересекать лучей.
«Звезды – информационные центры, туманности – барьеры», – мелькнула мысль, будто пришедшая извне. Возможно, это была не его мысль, но, подчиняясь ей, звезды вокруг засияли ярче, и Дарт увидел, что это скопление – лишь часть огромного пространства, огражденная туманными стенами. Лучи переплетались в ней так густо, словно мириады пауков соткали узорчатую паутину, протянув сверкающие нити от звезды к звезде, соединив их бесплотными узами, нерасторжимыми и вечными, как время. Но этот вывод был, очевидно, поспешным: мнилось, что кое-где эти нити оборваны, и звезды, лишенные связи с другими светилами, горят не очень ярко – или совсем не горят, а только тлеют. Их оказалось немало, этих тлеющих солнц, и к Дарту, вдруг осознавшему их ущербность, пришло наитие: там, в умирающих светилах, – не его ли память?
Это явилось столь же внезапным откровением, как и другая мысль: частица галактики, представшая ему, – он сам. Его неповторимое «я», его чувства и разум, воспоминания и душа, его самоотверженность и гордость, любовь и ненависть, вера и скептицизм, его умения и знания; все, что довелось увидеть и услышать в первой жизни, все, что подарено второй, – хрустальные замки, улыбка Констанции, грустные девы на Галерее Слез, болота Буит-Занга, мертвая темная глыба Конхорума… Внезапный трепет охватил его – частица, принадлежавшая ему, казалась огромной, но, по сравнению с пространством за туманными барьерами, была как лист в густой древесной кроне. Как цветок на весеннем лугу, как песчинка рядом с барханом, как нить в гигантском гобелене…
Что же скрывалось за барьерами? Кто обитал в его мозгу – а значит, и в других галактиках, принадлежавших живым существам, анхабам и людям, рами и тьяни, всем, кто был одарен плотью и влачил ее через годы, десятилетия, века от первого вздоха до последнего хрипа? Кто?!
Видение сияющих пространств исчезло, и он услышал:
– Мы! Ты и я!
* * *
Бесплотный и беззвучный голос, пришедший из серебристого тумана… Слова, не прозвучавшие ни на одном из известных ему языков; не прозвучавшие вообще, но все же понятные…
Мы! Ты и я!
Губы Дарта закаменели. Кто бы – и как бы! – ни обращался к нему, это существо не нуждалось в звуках, чтобы уловить вопрос; возможно, оно понимало разом все вопросы, кружившие у него в голове, словно пчелиный рой над чашей с медом. Он ждал, то ли пребывая в неподвижности, то ли мчась сквозь серебристую мглу в реальном или воображаемом пространстве; тихое спокойствие снизошло к нему – такое, какое испытывают безгрешные чистые души, общаясь с богом.
Из гулкой тишины и тумана донеслось:
– Мы! Ты, я и другие, живые или умершие… Мы едины!
Дарт понял, что ему придется говорить. В этой ситуации легче сказать, чем думать; речь дисциплинировала мысль. К тому же слишком много вопросов металось в его голове, и слишком беспорядочны были эти метания… Если на все придут ответы, он рухнет под ними, словно под горным обвалом! Рухнет и сойдет с ума… Может, уже сошел и беседует сам с собой?
– Ты обитаешь здесь, на этом планетоиде, в толще ферала?
Голос его был беззвучен, хотя он чувствовал, как шевелятся губы. Так говорят во сне, все понимая, но не слыша слов; их звуки тоже засыпают, но остается смысл, и это главное: смысл един на всех языках минувшего и будущего, а звуки – только его тени. |