Он сидел, обняв руками мокрые колени, и думал. Он думал о Кешке, который кричал «Берегись!» и который пел про хулиганов. Одного Кешку он любил, другой его возмущал. Это были два Кешки, и они не совмещались, как не совмещались сильные, красивые, одухотворенные ребята там, на просеке, и серые, тусклые — у палатки. Не совмещались красота и радость их труда и противная, нудная, как этот дождь, их жизнь в последние дни. Неужели жизнь идет по двум плоскостям, по двум параллельным прямым, которые не пересекаются? Или пересекаются? Ведь тот же самый Кешка, который плясал на пне, потом с перекошенным, пьяным лицом лез драться. Тот же самый Кешка. Жизнь-то совмещает. Значит, и в голове его, в сердце все это тоже должно совместиться, сплавиться и не вызывать удивления. Значит, так и надо, все правильно, нет ничего страшного, красота и грязь должны жить рядом?
А сам он? Он может рассуждать прекраснодушно, у него обо всем непримиримые суждения, а вчера-то он струсил, струсил, струсил... И это не в первый раз. Значит, и в нем два человека? Как же быть, как же жить? Как относиться ко всему происходящему?
Мысли бежали, бежали, и не было на них ответов.
Или это бежала Канзыба?
8
В субботу Кешка и Бульдозер собрались на танцы. На танцы надо было тащиться в село Курагино, цивилизованно жившее в ста колдобистых километрах от их обойденной культурой палатки.
Приглашали. Николай и Ольга пожали плечами. Зачем? Ну, это понятно. Спиркин относился к танцам презрительно. Виталий не любил пародий. Букварь подумал и согласился.
Кешка выпросил у Виталия итальянскую куртку, подбитую лохматым лавсаном, с желтой «молнией» и узенькими погончиками. Куртка была синяя, отливающая коричневым, из плотной прорезиненной ткани, с серым вязаным воротником. Но главное, Кешка выклянчил техасские штаны с заклепками и стал похож на ковбоя. «С саянским акцентом», — сказал Виталий. Бульдозер прилизал металлической расческой мокрые серые волосы, медленно и с гордым чувством надел синий дорогой костюм с широченными брюками. Брюки Бульдозер выпустил поверх сапог, и сапоги исчезли, словно бы их и не было. Шею он стянул салатным галстуком с красными яблоками толстым, в кулак, узлом. Букварь тоже хотел повязать галстук, долго примерял его, но он вообще не любил галстуки, в них ему было не по себе, и он натянул черный свитер.
Букварь застегивал пуговицы ватника и чувствовал, что волнуется. Сначала подумал: это оттого, что он давно не танцевал. Потом понял: не потому; пришло какое-то глупое томящее ожидание, предчувствие чего-то. Это «что-то» должно было произойти сегодня. Букварь чувствовал это всем существом своим, всем телом своим, кончиками пальцев. Что-то должно было произойти. Что-то... Алые паруса ползли из-за горизонта.
— Ерунда, — сказал самому себе Букварь, — дождь капает.
Полчаса тащились под дождем по раскисшей дороге. Потом черно-зеленый «ЗИЛ» вынырнул из-за поворота. Кешка впился глазами в белые цифры номера и тут же расшифровал их:
— Малахов. Классический левак. Трепач. Болеет за «Спартак»... И вообще подонок...
Кешка проговорил это сурово и сплюнул.
И лицо у него стало суровым, как у мраморного Спиркина. Он стоял прямой и гордый, и взгляд его говорил: лучше будем мокнуть здесь до вечера, чем поедем в этой машине.
Вымокший «ЗИЛ» с блестящим от дождя затылком кабины дернулся и застыл в десяти метрах от гордого Кешки. И вдруг Кешка, разбрызгивая бурое месиво, бросился к машине, вскочил на скользкую зеленую подножку и открыл дверцу. Лицо его стало приветливым, оживленным и даже заискивающим. Он смеялся и похлопывал Малахова по плечу, как будто был его лучшим другом. Малахов тоже смеялся. Он был тщедушный, хилый, с маленьким, бледным лицом аптекаря, с тонким вздернутым носом, на котором торчали старые очки в металлической оправе. |