— Да знаешь ли ты, что никогда никто в жизни не покупал за деньги Анны Бобруковой? Пусть она — дочь подлеца, негодяя и кровопийцы, сама жадна и корыстна, но никогда она не продавала своих ласк, и если полюбила тебя, то полюбила всем сердцем, без задней мысли, без корысти. Помнишь? И теперь мне ни за что не расстаться с тобою… Не гони меня! Я люблю тебя, словно безумная. Я и мысли выкинула об ученье и обо всем прочем. Только бы тебя видеть, только бы с тобою встречаться. Даром что я в гимназии училась в губернском городе; мой дед простой мужик-пахотник был, и сама я — мужичка, грубая, простая. И тебя-то я еще больше за то люблю, что в тебе мужика не видно, ты — точно барин. Что у вас, в Германии, все такие? Вон у тебя ручка какая! белая, тонкая, барская… И красивый ты, и манеры у тебя хорошие. Слушай, Герман! Я прежде дура была, рвалась к свету, в Питер, хотела учиться, чтобы все на меня глядели и дивились: вон какова, мол, Бобрукова Анна! Из грязи, из тьмы чем стала. А теперь ничего не хочу, ничего не надо. Только люби ты меня!
Лика чувствовала себя очень неловко. Оставаться и слушать далее чужие тайны ей более чем не хотелось, а уйти — значило выдать себя и сконфузить влюбленную пару. Она стояла растерянная, не зная, что сделать, что предпринять. И вдруг снова задрожал своим металлическим звуком голос Брауна:
— Не глупи, Анна, поезжай! Теперь тебе уж совсем не место здесь оставаться. Отец лишился должности, тебя со света сживут… К тому же теперь, когда меня выбрали в управляющие, мы не можем оставаться близкими. Понимаешь? Нехорошо!
— Неловко? Нехорошо? — как безумная, выкрикнула Анна. — Неловко! Нехорошо! И ты мне говоришь это! Зачем же тогда? Зачем?.. Подлец ты, подлец! — высоким фальцетом закончила она.
— Молчи! Я не люблю грубостей! — строго остановил Браун.
— Ага! Не любишь грубостей!.. А мои ласки любишь? Помнишь, когда мы были здесь в тот вечер, как ты всю опалил меня? Что ты мне говорил тогда, Браун? Помнишь, мы провожали тогда нескучневскую барышню из школы… В тот же вечер она читала и пела с ребятами хором. Мы еще провожать ее пошли, а потом…
— Молчи! То был миг безумия. Я уже раскаялся в нем, — глухо произнес Браун. — Тогда была душная, ароматная ночь, как у нас, в Саксонии, бывают. Медом пахло в воздухе. Ты шла рядом, сильная, горячая, молодая, ты обвилась вокруг меня змеею… Ты говорила, что любишь меня… И я принял тебя за другую, видя в тебе другую, понимаешь? — ту девушку, которую я когда-то любил, единственную в мире, я, Герман Браун, скептик и эгоист, и которую потерял навеки. И в тебе в ту ночь я видел ее… Поняла теперь? Ведь, мои ласки потом не повторялись? Кто же виноват, что ты, как собака, привязалась ко мне и преследуешь меня всюду? Прощай!
Голос замолк. Слышалось только усиленное дыхание двух пар человеческих грудей, дыхание, поднятое разнородными и мучительными ощущениями.
И вдруг Анна вскрикнула страшным, нечеловеческим криком.
— Негодяй! — четко послышалось в душистом лесном воздухе. — Я не прощу тебе этого, негодяй! — и громкое рыдание огласило лес. — Да, да, не прощу, — срывалось с трепещущих губ девушки. — Я проклинаю тебя и сумею излить тебе на голову всю мою мстительную ненависть к тебе. Слышишь ты меня? Отныне мы — враги, враги на всю жизнь! А на фабрике я останусь. Ты не смеешь лишить меня куска хлеба. И тебе, да и ей я отомщу. Я ее знаю.
— Знаешь? — голос Брауна дрогнул несвойственным ему волнением. — Знаешь?
— Знаю! — каким-то злорадным шипением произнесла работница, — знаю. Или ты думаешь, что я слепа, чтобы не видеть тех горячих взглядов, какими ты следишь за нею при встречах? А в ту ночь, когда я возвращалась с тобою по лесу и, отуманенная страстью, кинулась тебе на грудь, чье имя сорвалось с твоих губ, заглушенное поцелуем? Да, я знаю ее! И знаю еще, что ты — лгун, да, лгун! Не далекую германскую девушку любишь ты, а нескучневскую барышню — Лидию Горную. |