— Просьба какая-нибудь? Прибавки просите? Так вы к мастеру обратитесь. Мастер мне доложит.
— Зачем прибавки? Мы и так довольны! — заговорил рыжий рябой Маркулов. — При господине Бобрукове довольны были, а при тебе еще лучше. Мы господину Бобрукову верой и правдой служили. И за это пострадали, сам знаешь, — уныло заключил он.
Браун презрительно усмехнулся. Оп знал про ту нечистоплотную роль, которую играли эти двое рабочих. Доносчики, они, несмотря на месть товарищей, не изменили себе и теперь неоднократно доносили на товарищей при встреч с ним, Брауном.
— Зачем же вы в такой поздний час сюда явились? Что вам нужно от меня? — обратился он к фабричным.
— Предупредить тебя пришли, Герман Васильевич… насчет ребят наших… Сходка у них… у Кирюка в избе… Мы прослышали и к твоей милости пришли… Худое что-то замышляют ребята… И Кирюк, да и Анна Бобрукова вместе с ним… Смотри, как бы тебя, как и ее родителя, не того бы…
— На тачке, думаете? Ну, братцы, я не из таковских, чтобы позволить себя на тачке катать! — произнес, сверкнув глазами, Браун. — Это Бобрукова вашего они таким гостинцем угостить могли, а не меня.
— А все бы губернатору дать знать не мешало, чтобы солдатиков для острастки прислать сюда, — почему-то шепотом произнес Маркулов.
С нескрываемой гадливостью Браун взглянул на него и спросил:
— Это что ж такое? Товарищей своих продаете?
— Они нас сожгли! — хмуро произнес Веревкин.
— Ну, ладно… коли сказали, так не глух я и слыхал… — произнес сурово Браун. — А теперь я скажу, в свою очередь — меня слушайте. О вызове солдат и думать не смейте… И, ежели вы по собственному произволу распорядитесь, я вас прогоню с фабрики в ту же минуту… Герман Браун не может бояться кучки глупых баранов, которых он рассеет в одну минуту. А теперь убирайтесь и не смейте меня беспокоить в другой раз! — и он исчез на террасе, поставив в тупик обоих мужиков.
— Дошлый парень! — произнес Маркулов, метнув взором в сторону уходящего Брауна.
— Кремень! — в тон ему подтвердил Веревкин.
— И нет того, чтобы сказать «спасибо»! Нет, при Бобрукове куда легче было. Слушал он нас…
— И подносил, когда ежели… и на чаишко…
— Ишь чего захотел от немца-то! Чаишки да подносы! — презрительно свистнул Веревкин, и оба, нахлобучив шапки, поплелись из сада старой усадьбы.
А Браун прямо прошел в свою комнату с потрескавшимися обоями и старинными гравюрами, со следами ветхости по стенам, с запахом затхлости, присущей давно нежилому помещению. Он быстро разделся и лег в постель. На столике у кровати стояла свеча и лежал томик Ницше. Он быстро перелистал томик и его взор упал на строки Заратустры:
«Человек — это грязный поток… Надо быть морем, чтобы принять его и остаться чистым»…
— Да, чистота, — задумчиво произнес Браун, — чистота — это высшая ступень красоты. Красота не всегда может быть чистой, но чистота абсолютно прекрасна во всех ее проявлениях. Но где же она, эта пресловутая чистота, чистота мира, над воплощением которой бились поэты с Горация до Виктора Гюго, от Гейне до Лермонтова включительно? Лож, предательство, мерзость и суета — вот что движет рычагом мира. Куда же спряталась, куда же исчезла чистота?
И вдруг, словно в облаке грезы, пред ним предстал образ белокурой девушки с ясным взором и чистой улыбкой. Он говорил всем своим существом о том светлом, чистом и прекрасном, чего так пламенно желала душа Брауна. |