Тот был довольно худым, с крупным еврейским носом, на людях одевался подчеркнуто просто, и смахивал на настоящего Леннона лишь круглыми темными очками на переносице. Он даже не умел толком носить их, эти очки…
Неожиданным оказалось то, что за ним, семеня и по-утиному переваливаясь, шла… японка. Маленькая, слишком кривоногая, чтобы быть подлинной, лишь отдаленно, единственно расовыми признаками напоминающая его Иоку… Оба шли медленно по короткому живому коридору наемников. Маньяк раздавал автографы. Джону пришла в голову игривая мысль. Он протиснулся меж потных торсов и заступил ногой на полосу прохождения. Дойдя до этого места, маньяк удивленно вскинул на него глаза.
— Будьте добры, мистер Леннон, — сказал Джон Леннон.
Маньяк определенно узнал его, но быстро овладел собой. Он расписался на протянутом альбоме, больше не глядя Джону в глаза. Джон мог бы сразу, на месте разоблачить его: настоящий музыкант не стал бы расписываться на конверте, когда внутри пластинка, по крайне мере, не столь сильно нажимал на перо…
Машина отъехала, оставив в толпе волновой след, переходящий в легкую рябь.
— Он был так близко, что я слышала запах его подмышек!
— Глупости. Он только что принял душ, дура! Это был запах кого-то другого, может быть — вон того?
Девицы посмотрели в сторону Джона, занятого подписью на конверте. Подпись выглядела действительно похоже. Девицы были в коротких юбках, с полными сексуальными ляжками. Джон ненавидел и боялся таких, несмотря на то, что имел их сотнями. Он действительно мог сейчас пахнуть, поскольку не стал купаться с дороги: так торопился сюда…
— Говорят, он будет только вечером, — произнес кто-то.
Гостиница находилась в нескольких автобусных остановках от логова маньяка. Джон с трудом отыскал ее и, отыскав, с трудом сориентировался внутри.
Он съел несколько сэндвичей в автоматическом баре внизу и с удовольствием залил их целой пинтой молока. Чтобы проглотить невыразительную еду этих простых смертных, ему приходилось вызывать из памяти роскошные обеды, какими они в изобилии угощались во время оно.
Как те парни, которые до того жадно онанировали в детстве, что так и не смогли переключиться на живых женщин…
В номер, поспешно занятый сегодня утром, Джон вернулся совершенно разбитым. Нечего было и думать о горячем душе. Он снял ботинки и, потеснив свой распахнутый чемодан, бросился ничком на кровать, в надежде взять реванш за тяжелую ночь в самолете… Но что-то не склеилось: усталость осталась на месте, но только сон не соблаговолил сойти.
Лучи пробивались сквозь решетчатые жалюзи, печатая на полу отраженный портрет карлика. Джон ненавидел эту заурядную звезду, усилиями наивных поэтов вознесенную на пьедестал. Вселенная насчитывала мириады подобных солнц, средней величины и температуры, и не было ни малейшего повода выделять среди прочих именно его…
Последние годы Джон ненавидел все, что видели его глаза. Ненавистью были полны его новые песни, так же как старые — любовью. Плюс поменялся на минус, тела на антитела, углерод на кремний…
Мы все были обмануты с нашей любовью, цветами и песнями шестидесятых. Новые люди неожиданно выросли, незаметно захватили землю. Они возлюбили то, что мы ненавидели, и возненавидели то, что мы любили.
Нашу рассеянность к предметному миру они заменили его восторженным культом, и храм теперь биржа, и фетиш теперь денежный знак. Путь в высоту духа есть путь к высоте тела, и все многообразие наслаждений сводится к наслаждению сексом и едой… Впрочем, секс они теперь называют любовью, а еду… Не имеет значения. Даже сами слова изменили свой смысл за последние десять лет.
Неужели зря приходили в мир мои золотоголосые Битлы? Неужели напрасно включили мы эту круглую Землю, и стала смертельной для нее даже столь легкая доза счастья и добра?
Внезапно, как был — с руками, заложенными за голову — Джон Леннон вскочил с кровати и замер посередине комнаты, будто кто-то невидимый направил на него, прямо в морду ему направил — черное дуло. |