|
И копии открытого письма сэру Эдварду Грею, отправленные во все посольства, аккредитованные в Берлине, не удостоились даже расписки в получении.
Но самое скверное — при этой мысли у Роджера опять начались спазмы — случилось потом, по окончании долгих допросов в Скотленд-Ярде, когда ему уже показалось, что Эйвинда больше не будут упоминать в диалогах со следователями. Это был последний удар. Имя Роджера Кейсмента — британского дипломата, возвеличенного и награжденного британской короной, а ныне представшего перед судом по обвинению в государственной измене, — не сходило со страниц газет в Европе и в остальном мире, и перипетии процесса обсуждались повсеместно. И в это самое время в британское консульство в Филадельфии явился Эйвинд Адлер Кристенсен и предложил: он отправится в Лондон и даст показания против Кейсмента при том, опять же, условии, что британское правительство возьмет на себя все дорожные расходы и, кроме того, „выплатит ему некую взаимоприемлемую сумму“. Роджер ни минуты не сомневался, что Реджинальд Холл и Бэзил Томсон показали ему подлинный отчет консула. По счастью, он не увидел розовощекого лица скандинавского Люцифера на той скамье в Олд-Бейли, где четыре дня процесса сидели в ожидании своей очереди свидетели. А если бы увидел, не сумел бы, наверно, совладать со своей яростью и желанием свернуть ему шею.
Так что же, это он, первородный грех, его лик, его ум, его змеиный выверт? В одном из разговоров с Эдмундом Морелем, когда они спрашивали друг друга, как стало возможно, что люди, воспитанные в христианской доктрине, люди просвещенные и цивилизованные, оказались способны на те ужасающие преступления, которых оба во множестве навидались в Конго, Роджер сказал: „Когда истощаются объяснения исторические, социологические, психологические, корень зла следует искать еще в некоем обширном, покрытом мраком пространстве, Бульдог“. А тот ответил: „Есть только один способ постичь его, Тигр: перестать умствовать и обратиться к религии, ибо то, о чем я толкую, называется „первородный грех“. — „Твое объяснение, Тигр, ничего не объясняет“. Они долго еще спорили в тот день, но так и не пришли ни к какому выводу. Морель утверждал: „Если причина зла коренится в первородном грехе, то, значит, задача решения не имеет. Если мы, люди, сотворены для греха и носим его в своей душе, то зачем тогда бороться и искать лекарство от неисцелимого недуга?“
Не следовало впадать в уныние, Бульдог был прав. Род людской состоит не из одних Эйвиндов Кристенсенов. Есть и другие — благородные, великодушные, добросердечные идеалисты вроде капитана Монтейта да и самого Мореля. От этой мысли Роджеру вновь стало грустно. Эдмунд не подписал ни единого ходатайства в его защиту. Без сомнения, он осуждал старого (и теперь уже бывшего) друга, пошедшего на сговор с Германией. Даже если бы Роджера судили за то, что он выступает против войны и разворачивает пацифистскую кампанию, и тогда Морель не простил бы ему кайзера Вильгельма. Он и тогда бы, вероятней всего, счел его изменником. Как счел Джозеф Конрад.
Роджер вздохнул. Он потерял уже многих замечательных друзей, столь же дорогих его сердцу, как эти двое. Сколькие еще отвернутся от него? И все-таки строй его мыслей не изменился. Он уверен в своей правоте. Он и сейчас считает, что, если Германия победит в этом столкновении, час обретения независимости приблизится. И отдалится, если верх одержит Великобритания. Он сделал то, что сделал, не для блага Германии, но во имя своей страны, своей Ирландии. Почему не понимают этого такие светлые умы, как Морель, Уорд и Конрад?
Потому что патриотизм ослепляет. Эти слова произнесла Элис Грин в одном из жарких споров в своем салоне на Гроувнор-роуд, о котором Роджер неизменно вспоминал с такой сладкой грустью. Как же она сказала тогда? „Нельзя допускать, чтобы патриотизм лишал нас зоркости, разума, понимания“. |