А Марина на лодочной станции осталась?
— Представляешь, домой уехала. Я когда назад пришла — лежат мои вещички, полотенце с сумкой, никто не польстился. Я ей потом высказала, она говорит: ко второму отделению в цирк надо было ехать. — Алена вдруг замолчала, потом спросила жарким шепотом: — Ты думаешь, это она в парадном кричала?
— А ты как думаешь?
— Не знаю. Крик донесся сверху, не от входа. Я как раз по телефону в коридоре разговаривала, Серафима Ивановна может подтвердить. Прям мурашки по коже, забыть не могу.
— Ты сразу выскочила в парадное?
— Ну нет. Серафиму Ивановну дождалась, пока та халат наденет. Мои уже спали. Мы с ней вышли: все тихо, только…
— Ну, ну?
— Словно бы лязг… или стук тихий-тихий. И еще как будто свет мелькнул.
— Свет?
— Не свет, а… — Алена задумалась в поисках слова. — Луч. Лунный луч… нет, не могу назвать. Тут соседи зашуршали, на лестницу повалили, Серафима Ивановна включила электричество.
— Ты узнала голос? — спросил Егор напряженно.
— Какой голос! Жуткий вопль, так человек не кричит. Егор, что-то должно случиться.
— Не каркай!
— Я побежала.
— Пока.
Он пошел по улице куда глаза глядят. Лунный луч. Красиво. Лунный луч. Лязг или стук. Что-то мягкое, летучее касается ноги… так человек не кричит.
Он опомнился уже в троллейбусе, далеко от Мыльного переулка. «Куда меня несет?» Безрадостный, бессолнечный день летел в окне, вяло висели листы лип, круглая клумба кровавых настурций влачила борьбу за существование в бензиновом чаду на маленькой площади, на которой троллейбусы делают круг. «Однако и у меня застрял в памяти Серебряный бор, где я не бывал с детства… точнее, с отрочества, далекого, кроткого (как бы не так!) отрочества. Все не то, все переменилось, асфальт, только сосны хороши по-прежнему, но меньше их стало, и весь-то бор, необозримый, казалось, можно обойти за… Нет, таинственный — по-другому… — Егор углубился в переплетенье тропок, клочья тумана висели меж кустами. — Здесь избушка на курьих ножках (в их детстве ее не было), Сонина полянка, здесь где-то и «камень под которым окровавленная одежда лежит». Конечно, камень Раскольникова неповторим, таких совпадений не бывает, но кровь есть кровь, ее нужно спрятать. Вместе с одеждой, чтобы из вещдока она в конце концов превратилась в землю, влагу, траву».
Он сел в траву, влажную от ночной грозы, пахнувшую сырой землей. Достал из-за ремня джинсов охотничий нож (чужеродный предмет, который вот уже почти сутки ощущал физически и, если можно так выразиться, метафизически, который мешал жить). «Зачем жить, если впереди нет ничего, кроме нечаянного — отчаянного! — удара и тоски? Все. Хватит дожидаться улик и доказательств, сейчас я приду к нему и подарю охотничий нож».
Однако Серафима Ивановна, на своем посту во дворе, сообщила, что действующие лица в этот вечер (неужели уже вечер?) перестали блюсти единство места, времени и действия. Старая дева на своем старом «Ундервуде» составила трогательную петицию в защиту старого особняка (коронная фраза: «Можете «сослать» нас на далекие окраины, мы согласны, но пощадите красоту, ведь ее так мало осталось!»), но выяснилось, что подписать челобитную некому: особняк был пуст, словно вымер.
— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.
— Ничего, будем надеяться, — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.
— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». |