Горожане высыпают на набережные и улицы, чтобы вдоволь нагуляться после зимнего затворничества.
Перельман, который просто любил гулять, и Рукшин, который считал, что в Петербурге все следует делать красиво, отправились на прогулку. Погода была приблизительно такой же, как во время прогулки Перельмана и Тяня вдоль Чарльзривер. Перельман повторил Рукшину многое из сказанного Тяню, но теперь более категорично. Или, может быть, Рукшин просто лучше расслышал слова Перельмана. Он заявил, среди прочего, о своем разочаровании в математическом сообществе.
"На гипотезу Пуанкаре у него ушло восемь-девять лет, — вспоминал Рукшин о той прогулке. — Вот представьте, что вы восемь лет не знали, выживет или нет ваш больной ребенок. Восемь лет день и ночь вы с ним возились, ня нчились. И вот он выжил и расцвел. И вместо гадкого утенка появился прекрасный лебедь. И вот кто-то вам говорит: "А не продашь? Вот грантик на полгода, а может, и на год, и совместная публикация, совместные результаты". Обычно разговор с математиком, который указывает вам на логические ошибки, кое-что проясняет. Но это не тот случай. Никто, конечно, не посылает ребенка в жестокий мир в возрасте восьми лет. И никто не считает преступлением, если его 18-летнему отпрыску предлагают стать студентом. Даже если Рукшин исказил логику рассказа Перельмана, эмоции он передал верно. Суть в том, что аналогия была неудачной: доказательство гипотезы Пуанкаре не было ни столь же уязвимым, ни столь же ценным, как ребенок. Но несоразмерность достижения и награды, которую мир смог предложить Перельману, он принял так, как если бы заботливому родителю предложили продать своего ребенка.
Рукшин, у которого мир вызывает, по-видимому, серьезную тревогу и неуверенность в себе, мог по-своему интерпретировать эмоциональное заявление Перельмана. Так, предложения работы в университетах в пересказе превратились во вполне откровенные попытки купить соавторство в доказательстве гипотезы, а усилия Кляйнера и Лотта (позднее также Тяня и Моргана), приложенные к проверке доказательства, предстали в воображении Рукшина и, вероятно, Перельмана попытками присвоить чужие лавры. "Мир науки, причем, как считал Перельман, самой честной науки, повернулся к нему грязной стороной. Математику испачкали и превратили в товар", — заключил Рукшин.
Перельман поделился с некоторыми петербургскими коллегами сходными болезненными воспоминаниями о своей лекционной поездке. Они, в свою очередь, украсили его рассказ подробностями, призванными отобразить его разочарование и боль. Один из них рассказал мне, например, что Перельман обиделся на Гамильтона за то, что тот во время лекции "встал и, топая ногами, вышел из аудитории". Когда я попросила рассказать об этом подробнее, собеседник стушевался: "Насчет "топая ногами" я прибавил, но мне люди пересказывали, что этот уход был демонстративным".
Летом 2006 года Перельман рассказал корреспондентам "Нью-йоркера", что Гамильтон опоздал к началу лекции и не задал ни одного вопроса ни во время дискуссии, последовавшей за лекцией, ни после нее, во время совместного обеда (это сообщение противоречит наблюдению Моргана). По всей видимости, Гамильтон не задал Перельману таких вопросов, из которых следовало бы, что старший коллега предпринял серьезную попытку разобраться в решении. "Я — ученик Гамильтона, хотя и не получил его благословения, — заявил Перельман журналистам. — У меня сложилось впечатление, что он прочитал только первую часть моей статьи".
Чем чаще Перельман упоминал о своем разочаровании математическим истеблишментом, тем охотнее его знакомые, передавая слова Перельмана, уснащали рассказы пугающими подробностями и тем острее он ощущал предательство. Пространство его мира, которое начало сжиматься, когда Перельман был первокурсником, и чуть расширилось во время двух поездок в США, теперь сжималось в точку — так же неуклонно, как соскальзывает со сферы резиновая лента. |