Изменить размер шрифта - +
Азарт освоения новых территорий. И это было единственным, что заставило его принять Октябрь. Он все прекрасно про Октябрь понял. Во что превратились русские литераторы в начале 1920-х он довольно безжалостно написал в известном письме Алексею Толстому, где и Евгению Замятину прилетело.

Алексей Толстой с полной бестактностью напечатал это личное, не предназначавшееся для чужих глаз письмо в литературном приложении сменовеховской газеты «Накануне», чем вызвал скандал, доведший Чуковского просто до нервных припадков, до недельной бессонницы, до истерики, до боли зубной. А ведь Чуковский в этом письме хотел показать, как плохо обстоят в России дела с литературой и как должны все сменовеховцы, все накануневцы вернуться, чтобы спасти положение. И он не только простил Алексею Толстому эту оплошность, но даже напечатал в «Русском современнике» его повесть «Похождения Невзорова, или Ибикус» – первое произведение Толстого, написанное им после эмиграции. Чуковский умел прощать.

Грех было Шварцу говорить, что у Чуковского нет своего языка, что в его прозе виден потолок и донышко. У Чуковского есть образцы гениальной прозы в критике и особенно в дневнике. Чего стоит страшный, слезный кусок, когда он пишет, как дошла до него весть о смерти Блока:

12 августа

 

Никогда в жизни мне не было так грустно, как когда я ехал из Порхова – с Лидой (дочь Чуковского. – Д.Б.) – на линейке мельничихи – грустно до самоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов я поехал молодым и веселым, а обратно еду – старик, выпитый, выжатый – такой же скучный, как то проклятое дерево, которое торчит за версту от Порхова. Серое, сухое – воплощение здешней тоски. Каждый дом в проклятой Слободе, казалось, был сделан из скуки – и все это превратилось в длинную тоску по Алекс. Блоку. Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем – и просил Лиду учить вслух англ. слова, чтобы хоть немного не плакать. Каждый дом, кривой, серый, говорил: «Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я и знать не хочу, что за Блок». И чувствовалось, что все эти сволочные дома и в самом деле сожрали его – т. е. не как фраза чувствовалась, а на самом деле: я увидел светлого, загорелого, прекрасного, а его давят домишки, где вши, клопы, огурцы, самогонка и – порховская, самогонная скука. Когда я выехал в поле, я не плакал о Блоке, но просто – всё вокруг плакало о нем. И даже не о нем, а обо мне. «Вот едет старик, мертвый, задушенный – без ничего». Я думал о детях – и они показались мне скукой. Думал о литературе – и понял, что в литературе я ничто, фальшивый фигляр – не умеющий по-настоящему и слова сказать. Как будто с Блоком ушло какое-то очарование, какая-то подслащающая ложь – и все скелеты наружу.

Наверное, Блок был единственным, кого Чуковский обожал, боготворил даже тогда, когда сам Блок презирал его. Чуковский написал одну из лучших в русской литературе книг о Блоке «Александр Блок как человек и поэт» (1924). Широко известная биография Владимира Орлова «Гамаюн. Жизнь Александра Блока» (1977) – очень хорошая книга, очень добротная, но у Чуковского она летящая. Именно Чуковский первым заметил, что Блок не пишет, а транслирует, что он наиболее зависим от времени, зависим от звука этого времени. Именно Чуковский первым заметил, что у Блока преобладают вот эти его божественные гласные. И Блок согласился: «Да, да, за гласные я не отвечаю. За согласные отвечаю. За гласные нет».

Надо, наверное, сказать еще как минимум о трех ипостасях личности Чуковского. О Чуковском-переводчике, о Чуковском – детском поэте, о Чуковском – исследователе психологии ребенка, о таком нашем докторе Споке.

Чуковский о детской поэзии и о воспитании детей всегда говорил очень однозначно.

Быстрый переход