Спустя сорок минут мальчик-разносчик, оказавшийся из моих краев, доставляет заказ и приветствует честную компанию dobro veče под дружный смех поляков. На короткий миг его сербский глаз падает на меня, и тут же на лице появляется ушлая ухмылочка. Как будто он разглядел национальный флаг, вытатуированный на моем сердце.
Общая трапеза как-то нас всех неожиданно объединила, так что это можно назвать самым светлым часом моей „лагерной“ жизни. Даже Балатов улыбается, показывая свои далеко не белые зубы. Но вот посреди застолья в кухню входит один из бледнолицых, желающий переговорить с болгарином один на один. В наступившей тишине тот вытирает рот тыльной волосатой стороной руки, встает из-за стола и следом за литовцем выходит в коридор. Через пару минут он возвращается и, подняв растопыренную ладонь, как хирург во время операции, деловито командует: — Нож.
Я одалживаю ему свою швейцарскую армейскую финку, и вскоре аромат пиццы перебивается таким смрадом, что кажется, сейчас меня вывернет наизнанку. И это говорю я, которому однажды пришлось вскрыть массовое захоронение трехнедельной давности, потому что Явор потерял свои очки и потребовал, чтобы я нашел ему другие.
Хоть стой, хоть падай: наш черноморец вдруг заявляет, что у него докторская епень какого-то софийского университета. Надо так понимать, что докторская епень по медицине позволяет оперировать исключительно покойников. С ножом в руке, на кривых ногах, он идет вразвалочку по коридору — скорее убийца, чем хирург. А при этом все сечет на раз. Вскрытие он производит виртуозно, так что золотодобыча завершается успешно. Когда доктор Балатов протягивает литам грязные кондомы с белым золотом, те сразу забывают о трауре по своему товарищу. Доля хирурга составляет сто граммов. Не будучи поклонником белого цвета, он тут же предлагает мне купить у него золотишко, но я отвечаю отказом.
Видимо, это входит в мою терапию. Торчер испытывает меня. В противном случае он бы меня поместил в подвал своей матери с часами-кукушкой и сотовыми телефонами, а не в этот бывший склад, где разгуливают чуть не нагишом и добывают дурь из распоротого брюха наркодилера.
После ужина поляки снова принимаются за выпивку. Когда водка и пицца, смешавшись в их желудках, дают необходимый эффект, они затягивают тягучие похоронные песни Карпатских гор или каких-то еще. Задержав дыхание, я направляюсь в литовский угол за своим армейским ножом. Вонь чудовищная, но я заставляю себя постучать в дверь усопшего. Ее открывают сразу, но лишь на ширину ладони, в которую может пройти разве что слово „нож“. И все же, пока я дожидаюсь своего инструмента, у меня успевает сложиться впечатление, что в комнате происходит что-то интересное. Вместе с ножом я получаю предупреждение. Двое литов, выйдя в коридор, заверяют меня, что если я сообщу хотя бы одному человеку об этой кровавой истории, каунасская „организация“ меня прикончит. Я подсчитываю родинки на их лицах (примерно столько же, сколько европейских столиц) и всячески воздерживаюсь от вопросов: кто киллер, многих ли он порешил, как будет убирать меня и т. п. Вместо этого я стараюсь вести себя как французская туристка в Египте, обнаружившая в своем номере бригаду насильников из „Аль-Каиды“.
К полуночи запах висит на этаже точно невидимый туман. Вдруг я слышу в коридоре учащенное дыхание под скрип тяжелого чемодана, который волокут по шаткому полу, а затем вниз по лестнице. Выглянув в огромное окно, я вижу, как мои балтийские коллеги загружают чемодан в кузов старенького белого минивэна. И через пару минут их и след простыл.
Наступает мое время.
Дождавшись, когда работяги улягутся спать, а наш семейный доктор запрется в ванной, я с сердцем, бьющимся в ритме техно, прокрадываюсь в другой конец коридора с деревянным чурбаком из тех, что служат подпорками для моей кровати. Я ставлю чурбак под дверью усопшего и с его помощью влезаю на перегородку. Операция проходит удачно, если не считать того, что на пути вниз я запутываюсь в зелено-красно-желтом полотнище, при ближайшем рассмотрении оказавшемся флагом. |