— Kellner! — громко раздался там же другой голос. — Zwei Flaschen Liebfrauenmilch!
Заключение
Недели две спустя Ластов, прибыв с Змеиным в Неаполь, нашел там следующее письмо на свое имя.
"Интерлакен, 24 июля.
Amice carissime!
Я известился от Бронна (подлец он, отъявленный… но об нем речь впереди), что ты намерен пробыть некоторое время в Неаполе, поэтому письмо мое должно застать тебя.
Прежде всего спешу уведомить тебя, что я жених… Вижу, как ты бледнеешь, как письмо дрожит в руках твоих; но не пугайся, друг мой: жених я не Наденьки, а Мирочки. Сам не знаю, как это сделалось. Не думал, не гадал, а вдруг оказался женихом. Et d'une maniere si commune! Сначала даже досадно было. Но теперь свыкся со своей долей, в особенности, когда узнал, что беру приданого до 20 тысяч.
Случилось оно так. Последние дни мы с Мирочкой были все больше одни: то я отыскивал ее, то она меня. Entre quatre yeux она позволяла мне даже целовать ей ручку, а ручка у нее — sapristi! маленькая, полненькая, с ямочками; и — что очень важно — sans deuil, так вот и просится на поцелуи! Да что ручка! Если бы ты видел ее ножку: coude-pied… Но это — статья, тебя не касающаяся.
Итак, сидим мы с нею в беседке и прочитываем tour a tour "La Gaillarde" Поль де Кока (премиленький романчик!), один читает — другая слушает, другая читает — один слушает и наоборот, в обратном отношении квадратов расстояний. Тут замечает она на руке моей перстень.
— Ах, говорит, какой хорошенький!
И давай снимать его. А ручонки у нее, как выше объяснено, nec plus ultra, и как взялась она ими, мягкими, теплыми, за мою, так просто не знаю, что со мною сделалось! Роман ли Поль де Кока растрогал или что другое — только словно электрический ток (а может быть, и гальванический, кто его знает) пробежал по всем моим суставам; я не выдержал, обнял милашку и влепил ей наисмачнейшую безешку. Она не протестовала; но, делала вид, что не замечает, продолжала снимать у меня перстень и, сняв его, стала примерять его на все пальцы. Понятно, что он был ей велик. Тогда она продела в него два пальца, и смеется:
— Вот видите ли, и мне в пору! А меня точно бес какой толкнул:
— А что, говорю, если бы я попросил вас оставить его себе?
Она опустила глазки.
— Переговорите с тетенькой, она моя опекунша… Я чуть не провалился сквозь землю, в Америку.
Imbecile! Сам того не зная, сделал предложение. Но que faire? Благородному человеку нельзя отступиться от данного раз слова, сконфузить ее тоже не хотелось — скрепя сердце, отправился я к опекунше, ну и, само собою, получил полное согласие…
Но обратимся к другой статье, тебя, без сомнения, более интересующей. Я не присутствовал при вашем отъезде (вольно же ехать в такую неслыханную рань!), но слухом земля полнится: рассказывали мне с разных сторон о трогательной прощальной сцене, как вы с Наденькой, пожимая руг ругу в последний раз руку, чуть не расплакались, как потом ты пересилил себя, оторвался от нее и бросился в дилижанс, как с нею сделалось дурно, и она чуть не растянулась перед всей честной компанией, как, наконец, мать потащила ее, рабу Божию, в свои внутренние апартаменты и задала ей там капитальную головомойку. Все кончилось бы еще благополучно, если б не твоя стихомания. Накуролесила твоя Муза! Нечего сказать. Ты обещался, говорят, написать Наденьке стишки и отдал их при отъезде твоему другу-копорнату, а тот, испугавшись эффекта, произведенного уже твоим отъездом, передал их матери. Mon Dieu! Что тут за драма разыгралась! Мы с Мирочкой подслушали все из соседней комнаты.
"Ты, говорит, такая-сякая, связываешься со всякой шушерой, у которой и гроша в кармане нет, другое дело, если бы то был Куницын…"
Ее собственные слова, милый мой, не обижайся. |