Потом вбежала какая-то пунцовая дама и, не знакомясь ни с кем, сообщила:
— Приехал!.. Уже вышел из вагона… здесь… на станции!
— Очень рады, — сказал Короленко. И никогда еще не было с такой очевидностью ясно, что суетной, суетливой и мучительно тягостной жизни Леонида Андреева здесь противопоставлена спокойная, здоровая душевная ясность.
Ожидая Андреева, я нервничал больше всех и, сам того не замечая, механически брал со стола карамельки и глотал их одну за другой, так что у моей чайной чашки выросла гора разноцветных бумажек.
Николай Федорович всмотрелся в нее и сказал мне задумчивым голосом:
— Вот вы скушали все «Черные маски» и весь «Красный смех», а ему оставили… «Царь-Голод»!
Короленко засмеялся от души. Он любил каламбуры остроумного друга.
Стал накрапывать дождик. Мы перешли на террасу. Вместо пяти часов Леонид Николаевич, томный, эффектно красивый, больной, приехал в начале седьмого.
С первой же минуты я понял, что никакого сближения между ним и Короленко не будет.
В сущности, Андреев очутился во враждебном лагере. Дело было даже не в том, что и Короленко и Анненский возглавляли журнал, где в последнее время сурово осуждалась андреевщина: оба редактора были значительно шире узкой программы руководимого ими журнала. Но вся обстановка сложилась не та, какую рассчитывал найти Леонид Андреев.
Он жаждал нервических, надрывных излияний, длинных ночных монологов, обнажающих его «тайное тайных» во вкусе Мити Карамазова или Раскольникова. А его усадили за общую семейную трапезу — рядом с Елпатьевским, который говорил о чем-то своем, потом Короленко, как любезный хозяин, счел долгом рассказать несколько интереснейших случаев из своей жизни в Румынии. Рассказывал он, как всегда, превосходно, со множеством колоритных деталей, но Андреев, слушая его, очень скоро увидел, что в такой обстановке не будет никакого простора для его излюбленных ночных излияний, сразу заскучал и нахмурился, стал прикладывать пальцы к вискам и, почувствовав новый припадок мигрени, поторопился уехать к себе в Ваммельсуу…
— Нет, он все-таки хороший человек, — сказал Короленко, словно возражал кому-то. — Очень, очень хороший… и милый.
— Но странно, — сказала Татьяна Александровна, — вот он и знаменитый, и молодой, и красивый, а жалко его почему-то.
И все заговорили о другом.
VII. Напрасные усилия
Провожая Андреева вместе с хозяевами к ожидавшей его финской тележке, я успел на ходу рассказать ему в кратких чертах о плане протеста против столыпинских виселиц. Он после первых же слов обещал мне живое содействие.
Дальнейшая история этого дела такая.
24 октября 1910 года я наконец отважился написать письмо Льву Толстому, которое, как я недавно узнал, хранится в толстовском архиве и напечатано полностью в комментариях к его дневникам.
«С этим своим „планом“, — говорил я между прочим в письме, — я обратился к Владимиру Галактионовичу Короленко, и он, одобрив мою мысль, прислал мне из Полтавы превосходный набросок „Один случай“, где рассказывает о суде над Васильевым, которого спасло вмешательство швейцарского правительства… Илья же Ефимович Репин вчера мне прислал свое красноречивое и пылкое осуждение виселице, — и это дает мне смелость обратиться и к Вам, Лев Николаевич, с такой же мольбой: пришлите мне хоть десять, хоть пять строчек о палачах и о смертных казнях, и редакция „Речи“ с благоговением напечатает этот единовременный протест лучших людей России против неслыханного братоубийства, к которому мы все привыкли и которое мы все своим равнодушием и своим молчанием поощряем. |