– Ну точно как я. Только по любви будешь вкалывать ночным администратором в этом сраном клоповнике.
Ландсман похлопывает Тененбойма по плечу, и они отправляются осматривать покойника, втиснувшись в необитаемый заменгофский лифт, или ELEVATORO, как сообщает медная табличка над входом. Пятьдесят лет тому, когда гостиницу только построили, все вывески, указатели и предупреждения были выгравированы на медных табличках на языке эсперанто. Бо́льшая часть их давно сгинула бесследно, став жертвами небрежности, вандализма или пожарной инспекции.
Ни дверь, ни дверной проем номера 208 не свидетельствуют о насильственном вторжении. Ландсман оборачивает ручку носовым платком и легонько толкает дверь носком ботинка.
– Я когда его только увидел, у меня такое чудно́е чувство появилось, – говорит Тененбойм, следуя за Ландсманом в открытую дверь. – Помните выражение «сломленный человек»?
Да, что-то такое Ландсман слышал.
– Большинство людей, которых так называют, совершенно того не заслуживают, – продолжает Тененбойм, – коль уж на то пошло, в них и ломаться-то нечему. Но вот этот самый Ласкер… Он вроде тех неоновых палочек – сломаешь их, и они светятся. Знаете, да? По нескольку часов кряду. И слышно, как внутри звякают осколки стекла. Ладно, не обращайте внимания. Просто возникло такое странное ощущение.
– В наши дни у кого только нет странных ощущений, – говорит Ландсман, занося в черный блокнотик какие-то заметки об обстановке в номере, впрочем совершенно лишние, поскольку он редко забывает даже мельчайшие подробности физического описания; все те же доктора, психотерапевты и бывшая супруга в один голос пророчили, что пристрастие к алкоголю скоро погубит уникальную память Ландсмана, но пока что, к его глубокому сожалению, эти предсказания не сбываются: картины прошлого, все до единой, остаются при нем как живые. – Нам даже пришлось выделить линию, чтобы управиться с телефонными звонками от чудаков.
– Странно в нынешние времена быть евреем, – соглашается Тененбойм. – Это уж точно.
На ламинированном туалетном столике лежит небольшая стопка брошюр. На тумбочке у кровати – шахматная доска. Она выглядит так, словно смерть застала Ласкера в разгар партии: ровный строй фигур нарушен, черный король под ударом в центре, у белых преимущество в две фигуры. Шахматы дешевенькие – картонная доска, складывающаяся посредине, полые фигуры с пластиковыми заусенцами – привет от формы, в которой их штамповали.
В торшере с тремя абажурами, рядом с телевизором, горит только одна лампочка. Все остальные лампочки в номере, кроме той, что в ванной, перегорели или вывинчены. На подоконнике упаковка популярного безрецептурного слабительного. Окно приоткрыто на максимально возможный дюйм, и каждые пять секунд металлические жалюзи дребезжат от резкого ветра со стороны залива Аляска. Этот ветер несет гниловатый запах древесной трухи, корабельной солярки, лососевой требухи и консервных жестянок для рыбозаготовки. Как поется в песне «Нох амол», которую Ландсман и все аляскинские евреи его поколения выучили еще в начальной школе, запах с залива наполняет каждый еврейский нос надеждой, сулит возможность, великий шанс все начать заново, еще раз. «Нох амол» ведет свою историю со времен Полярных Медведей начала сороковых, и ее предназначением было выразить благодарность за еще одно чудесное спасение, нох амол – СНОВА. В наши дни евреи округа Ситка более чутко воспринимают ироническую нотку, изначально звучавшую в этой песне.
– Помнится, я знавал немало аидов-шахматистов, которые герычем баловались.
– Да и я, – кивает Ландсман, глядя сверху на распростертый труп; он вспомнил, что не раз встречал аида в «Заменгофе». |