Изменить размер шрифта - +
И хотя мы и дорожили этой пищей, она не приносила нам удовольствия. Как мы изголодались и истосковались по овощам, фруктам и злакам нашей прежней диеты… Теперь вся наша пища была животной, если только мы не соскабливали со скал лишайник. От нее мы грубели, толстели, приобретая сальный и тяжеловесный вид, так что трудно было вспомнить, какими мы когда-то были. Казалось, даже наша кожа тускнела, становясь все более серой, серой, серой — того цвета, что мы видели повсюду. Серые небеса, серая или коричневатая земля, сероватая зелень, покрывавшая скалы, серовато-коричневые стада и огромные птицы над головами, серые и коричневые… хотя все чаще и чаще, когда они проносились над стеной, ставшей теперь серой из-за не ослаблявшего своей хватки мороза, они были белыми… Легкими, покрытыми перьями белыми птицами, прилетавшими из белой пустыни за преграждающей стеной.

Когда мы поднимали взор на стену, то видели, как лед задавливает ее верхушку. С нее нависал грязно-серо-белый нарост: это была кромка ледника. Если стена уступит, тогда что будет стоять между нами и льдом со снегом той бесконечной зимы наверху, чьи пронзительные ветры и бури не давали нам уснуть по ночам, пока мы жались друг к другу под ворохом толстых шкур? Но стена не уступит. Она не могла нас подвести… Ее возвели по приказу Канопуса. Поэтому она выстоит…

Но где же сами канопианцы?

Если нас должны были спасти, когда это требовалось нашим людям, тогда это время уже прошло.

Я уже говорил, что нас захлестнули новые преступления и жестокости. Жертв было немного, однако каждое преступление казалось нам чудовищным и ужасным, просто потому, что прежде нам это было незнакомо.

В таком бедственном деле, когда оно поражает людей столь по-разному и коварно, нелегко распределять горе или упреки справедливо и правильно. То, что отдельные жертвы убийства или случайного грабежа тревожили и гневили нас больше, нежели когда из-за внезапной метели погибало двадцать человек, было несправедливо. Было ли это потому, что мы чувствовали свою ответственность за насилие, даже если до этого нового времени природной безжалостности к нам насилия или актов террора не существовало? При подобном взгляде нельзя было никого винить за эти убийства, которые, несомненно, являлись частью всеобщего ухудшения. Некогда любая смерть была всеобщим горем, и горем неподдельным. Мы все знали друг друга. Встретить незнакомое лицо было невозможно, даже если при этом мы и не знали имени человека.

Но некоторое время назад начались изменения: когда на холоде умер Нонни, мы не очень страдали. Нам было самим слишком холодно, и опасность, нависшая над нами, была слишком велика. Алси горевала о нем, но не так, как это было бы раньше. Нет, у смерти появилось новое свойство, и свойство это вызывало у нас стыд. Смерть уже не могла взволновать нас, как раньше… В этом заключалась истина. Произошло ли это потому, что холод остужал наши сердца, замедлял нашу кровь, что из-за него мы стали меньше любить друг друга, стали менее чуткими друг к другу? Умер ребенок, а мы все в глубине души считали: оно и к лучшему; каких ужасов он избежит, этот несчастный! Ему повезло больше, нежели нам, выжившим! Причем это думали буквально мы все: одним ртом меньше. И еще: было бы лучше, если бы дети не рождались вовсе в это ужасное время. А когда вид начинает думать подобным образом о своем самом дорогом, своем будущем, способности производить на свет и передавать по наследству — тогда он и в самом деле поражен болезнью. Если мы не являемся каналом в будущее, и если этому будущему не суждено быть лучше нас, лучше настоящего, то кто же мы тогда?

Мы знали, кем некогда были, и когда пришла новость о бунтах в другой долине, голодных бунтах, а может, даже возникавших без видимой причины, мы воздели очи к нашим угрюмым небесам и подумали: «Канопус, когда же ты придешь, когда выполнишь свое обещание?»

Затем прилетели его эмиссары — но не так, как мы ожидали.

Быстрый переход