.. Ходят, ходят по Москве не наши, луканьки, пишут, пишут... Ох, милая моя, не читай писанного на стенах, на заборах, печатанного не читай без яти... На Солянке весь забор обклеен в пол-аршина буквами, - язык вырви - это слово тебе не скажу, - такой срам...
Она наклонилась к вдове:
- Мандат...
Вдова вспыхнула, руки прижала к щекам. Старушонка мелко затопталась от удовольствия...
- И ведь так и горит по всему забору... Да что, милая моя... А последнее время в честные дома стали пробираться...
- Кто? - дико спросила вдова.
- Да все они же, "игрецы", милая моя... И бумаги у них выправлены, как у людей, и уплотняют они по ордеру, да... Одна примета у них - ногти синее нашего... Человек мне сказывал: доживаем, говорит, последние полтора месяца... Аминь! Аккурат ночью под Новый год настанет наша мука. Будет полный сбор ихний. Пройдут они бесчисленной толпой с прелестным лозунгом от самого Дорогомилова. И пойдут они бесстыдно, в обнаженном виде. И от Красных Ворот разбегутся по домам, жилистые, срамные - вот соблазн, милая...
Тут вдова так пронзительно взвизгнула, рванулась под лампады, что и старушка оробела, и у Гирькина за дверью застучала челюсть.
- Это будет последнее искушение. Половина народа погибнет, - ну, тогда вступится Михаил-архангел и большевики пропадут, а всем истинно верующим будет оказано большое денежное пособие.
Гирькин слушал эти разговоры, главным образом стоя за дверью. Когда входил, старушонка замолкала, только благостно покряхтывала. При нем же, попивая чаек, она заводила другое - двуличное:
- Вот и верно, что при царе плохо жилось, а нынче хорошо. Из Тарусы одной знакомой племянники пишут: "Дорогая тетя, слава труду, живем хорошо... Папенька наш сослан за Ледовитый океан... А при царском режиме две лавки были... У маменьки, слава труду, чахотка. Крыша у нас при ненавистном царе не текла, а нынче совсем протекла". Умно так эти дети пишут... Ох, господи, господи...
Но едва Гирькин за дверью - старушонка шепчет вдове:
- Он это, мать владычица, он... Где у тебя глаза-то, опомнись... Все капиталы из тебя вымотает... До народного судьи доведет. Ты уж и так с лица спала. А когда он всю-то тебя опутает, как муху, тут и запустит когти в бока...
- Да что ты... Да будет тебе... Не хочу, не верю! - металась вдова.
Действительно, стала она худеть, мучиться. То не позволяла Гирькину пальцем до себя дотронуться, то схватит его за виски, вопьется, целует жадно... Застонет, ляжет на постель, завернется с головой в шаль.
Сердце у Гирькина оказалось привязчивое: чем больше мучила его вдова, тем сильнее нравилась.
Он и книги бросил, и на вуз махнул рукой. Варвара спозаранку теперь мчалась в студию, являлась только ночевать. Жильцы из других комнат в домишке Софьи Ивановны доставляли ему немало хлопот. "Иван, - звали из одной комнаты две сестры Израилевич, - извиняюсь, возьмите у нас помои". За отсутствием Варвары он таскал ведра, мел коридор, мыл кухню. К сестрам Израилевич ходил мрачный зубной врач, и тогда одна из сестер - та, что пострашнее, - уходила спать на пол в кухню, где всю ночь стонала и всхлипывала, тревожа вдову и тем самым Гирькина. В другой Комнате жил изобретатель Заикин. Стоя в дверях, скребя бороду и нечесаные волосы, он говорил басом "Иван Иванович, дорогуша, я вот как раз в пылу творчества, родной, слетайте за пивом, за папиросами". В чулане жил советский служащий, мучительно влюбленный в Варвару. По ночам он бился коленками о перегородку, повторял надрывающимся голосом: "Ах, одиночество, одиночество!" - и всегда в чулане что-то валилось. Вдова толкала Гирькина локтем: "Посмотри, не воры ли..."
Он все сносил. Взглянет, как за окнами моросит несказанная гниль, вспомнит белые плечи Софьи Ивановны...
"...Нет, надо терпеть. Черепушку разобью, навоз буду есть, - повторял он любимое выражение, - а из этого дома меня канатом не вытащишь. |