Изменить размер шрифта - +
 – Он на нем только в сортир не ездиет, а может, и туда тоже!

И оба супруга захохотали.

– Да поехали, поехали, мужики! На самом солнцепеке встали! А ты, Леша, завтракать приходи! Я щас быстренько картошечки нажарю, сарделечек отварю, вон, в Твери купила, дорогих, хороших! Ты ж с дороги!

Плетнев подумал, что жареной картошки с сардельками на завтрак он не ел никогда и его французский доктор пришел бы в неистовство, если б узнал о таком его рационе.

…Какие-то тайны. Этот Федор угрожал кому-то… всерьез. Плетнев знал, что истинный, настоящий гнев отличается от пустозвонства! Дело не в словах. Дело в том, как именно произносят эти самые слова, а говорились они со спокойным, холодным, сдержанным бешенством.

Такое бешенство очень опасно.

И Николай Степанович был помянут. При чем здесь Николай Степанович?..

Он заехал в свои ворота, привычно размотав цепь, замкнутую на замок, который не закрывался. Странно было, что никто не окликает его с той стороны улицы, не называет «лапочка моя» и не предлагает огурцов и простокваши. Всего только один раз так и было, а он, Плетнев, как будто уже… привык.

Впрочем, ворота на участок егеря были распахнуты, и старая «Волга» стояла с раззявленным багажником, и кто-то там ходил за штакетником – должно быть, наследники уже объявились.

Плетнев вошел в большую душную комнату с обшарпанным столом, встретился глазами с собственным странным отражением в зеркале и улыбнулся ему, как старому знакомому. То, что там отражалось, никак не могло быть Плетневым, но он все равно был рад его видеть.

Он распахнул все окна и перетаскал из багажника сумки, так и не вынимавшиеся оттуда с первого приезда. На улице застрекотал и смолк мотор, и Плетнев, сам не зная зачем, быстро подошел к окну и встал так, чтобы снаружи его не было видно.

Какая-то женщина, совсем незнакомая, соскочила с велосипеда, помедлила и подошла к мотоциклу, на котором восседал давешний мужик Федор. Шлем болтался на руле.

– Выходит, это правда? – строго и громко спросила женщина у Федора, и он как будто подался от нее назад.

– Чего правда?

– Ты… Степаныча?..

– С чего ты взяла, Люб?!

– Люди говорят, вот с чего.

– Мало ли чего они говорят.

– Да я своими ушами слышала, как той зимой ты его пристрелить грозился!

Федор сдернул шлем и взвесил в руке. Плетневу показалось, что он сейчас ударит им женщину.

…А если ударит, что тогда? Бежать? Кричать? Вступать в бой? Я не способен на такой поступок. Я трус и знаю об этом. Моя трусость уже погубила…

– Мало ли чего той зимой было, – сказал Федор совершенно спокойно и снова пристроил шлем на руль, только с другой стороны. – А ты больше всяких брехунов слушай.

– Не все люди брешут, Федя.

– Те, которые тебе в уши дуют, брешут! Ты б лучше подумала, чего я тебе сказал.

– Не стану я ни о чем думать, Федя! Степаныча только схоронили, а ты!.. И как это тебя в тюрьму не забрали, ума я не приложу… Вся деревня слышала, как вы тогда лаялись!

– Да что ты выдумала, Люба?!

Тут, к изумлению Плетнева, который как будто кино смотрел, женщина вдруг заплакала, всерьез, навзрыд, и Федор подался к ней, но тут издалека закричали:

– Мам, стой! Мама! – И подлетел на велосипеде мальчишка, тот самый, с которым Плетнев беседовал в первый свой приезд. Значит, женщина, должно быть, Любаня, которая убирала в доме покойного Прохора Петровича, то есть в его, плетневском, доме, и ленилась мыть на втором этаже!

Она быстро и аккуратно вытерла глаза.

– Мам, ты куда? Здрасть, дядь Федь! Мам, ты что, плакала?

– Нет, сынок, ну что ты! В глаз попало чего-то.

Быстрый переход