На миг он подумал, что его долг — смахнуть снег с губ, но потом понял: нет у него никакого долга, кроме как перед самим собой.
Когда девушка зажгла жгут, он думал: «Грюнлиху удалось бежать». Его забавляла мысль о том, как тяжело будет сбежавшему христианину вымолить прощение за его, доктора, смерть. Он усмехнулся. Но потом его христианское воспитание взяло верх над иронией, и он начал вспоминать события последних нескольких дней, стараясь определить, в чем ошибся и почему другим повезло. Он видел, как экспресс, в котором они ехали, несется, словно ракета, рассекающая темное небо. Его обхаживали с любой хитростью, на какую только были способны, пробуя и то и другое, балансируя то в одном, то в другом направлении. Тут надо было обладать чутьем. Быть очень уступчивым, ко всему приспосабливаться. Снег на губах совсем растаял и уже не облегчал его страданий. Прежде чем жгут догорел до конца, взор его затуманился и большой сарай с кучей мешков погрузился во тьму. Он не сознавал, что находится в сарае; ему казалось, будто его покинули, а сарай исчезал у него на глазах. Сознание его помутилось, и он стал падать в бесконечность, задыхаясь, с продуваемой сквозняком пустотой в голове и в груди, потому что он не мог удержать равновесие — под ногами у него был то корабль, то комета, то земной шар или всего лишь скорый поезд из Остенде в Стамбул. Его отец и мать склоняли над ним морщинистые худые лица, они следовали за ним в небеса, мимо стремительно несущихся звезд, и говорили, как они счастливы и полны благодарности, — ведь он совершил все возможное и остался верным своему делу. Он задыхался и не мог ничего сказать в ответ, его тянуло вниз земное притяжение, причиняя невыносимую боль. Он хотел сказать им, что верность была его проклятием, что необходимо менять свой путь. Но пока он падал и падал в страшных мучениях, ему пришлось выслушивать их лицемерные утешения.
В сарае невозможно было понять, насколько уже стемнело; когда Корал зажгла спичку и посмотрела на часы, она огорчилась, как медленно течет время. Спичек оставалось мало, и она не решилась зажечь вторую. Она раздумывала, не выйти ли ей из сарая и не сдаться ли, — ведь у нее теперь уже не было надежды снова увидеть Майетта. Возвратись сюда, он сделал больше, чем можно было от него ожидать; вряд ли он мог вернуться еще раз. Но ее пугал внешний мир, она боялась не солдат — ее страшили агенты по найму, длинные лестницы, квартирные хозяйки. Она боялась возвращаться к прежней жизни. Пока она лежала рядом с доктором Циннером, в ней сохранялось нечто от Майетта — память, которая их объединяла. «Конечно, я могу написать ему, — говорила она себе, — но, возможно, пройдут месяцы, прежде чем он вернется в Лондон». Ей трудно было предположить, что он сохранит прежние чувства и желания, раз ее нет рядом с ним. Она знала также, что может настоять на их встрече, когда он вернется в Лондон. Он поймет, что обязан, по крайней мере, пригласить ее на завтрак. Но «я не гонюсь за его деньгами» — эти слова она вслух прошептала в темном сарае, лежа возле умирающего. Одиночество, сознание того, что по какой-то причине, один бог знает почему, она полюбила Майетта, на мгновение вызвало в ней чувство протеста: «Почему бы и нет? Почему бы мне не написать ему? Может быть, это будет ему приятно? Может быть, я все еще желанна, а если нет, то почему бы мне не побороться за него? Я устала быть примерной, совершать правильные поступки». Ее мысли были очень близки к мыслям доктора Циннера, когда она воскликнула про себя, что все это ни к чему.
Но Корал слишком хорошо знала, что таков был ее характер, такой она родилась и должна примириться с этим. Она была неумелой и в других делах: непреклонная там, где следовало быть мягкой, уступчивая, когда надо быть твердой. Даже теперь она не могла долго думать с завистью и восхищением о том, как это Грюнлих умудрился умчаться отсюда на машине во тьму, сидя рядом с Майеттом. |