Доктор Циннер вернулся к печке. Девушка сидела сжав руки и немного склонив голову. Доктор знал, что она делала: она молилась о том, чтобы ее возлюбленный поскорее вернулся за ней, и по тому, как Корал старалась скрыть это, доктор угадал, что она не привыкла молиться. Она была очень напугана, и он с холодным сочувствием понял, как сильно она боится. Опыт подсказывал ему две вещи: молитвы остаются без ответа, а такой случайный возлюбленный и не подумает вернуться за ней.
Доктор Циннер сожалел, что втянул ее в это дело, но только так, как мог бы сожалеть о необходимости лгать. Он всегда признавал необходимость пожертвовать своей личной чистотой; только партия, стоящая у власти, обладает правом на угрызения совести; если бы они у него были, он тем самым признал бы, что сомневается в чрезвычайной важности своего дела. Но такие размышления огорчали его, и вот почему: он понял, что завидует добродетельным людям, каким он мог бы стать сам, если бы был богаче и могущественнее. Он с радостью стал бы щедрым, милосердным, точно следовал бы законам чести, если бы его деятельность увенчалась успехом, если бы мир можно было перекроить по тому образцу, о котором он мечтал и к которому жадно стремился.
— Вы счастливая, если верите, что это поможет, — сердито сказал он.
Но, к своему удивлению, он обнаружил, что Корал, сама того не подозревая, могла развеять его горечь, основанную на старательно разработанных, но ошибочных положениях.
— Я не верю, — ответила она, — но нужно же что-нибудь делать.
Его поразило, как быстро она отреклась от веры, и сделала это не из-за того, что с трудом овладела произведениями писателей-рационалистов и ученых девятнадцатого века; она была рождена для безверия так же непреложно, как он для веры. Когда-то он пожертвовал всеми устоями, лишь бы оказаться таким же неверующим, и на мгновение ему захотелось посеять в ней слабые ростки сомнений, той полуверы, которая заставила бы ее не полагаться на свои суждения. Но это желание быстро прошло, и он попытался подбодрить ее:
— Ваш друг вернется за вами из Белграда.
— А может, у него не будет времени.
— Тогда он телеграфирует британскому консулу.
— Конечно, — произнесла она с сомнением.
События минувшей ночи, воспоминание о нежности Майетта ушли из ее памяти, словно освещенный мол вдруг погрузился во тьму. Она попыталась вспомнить его образ, но тщетно: он пропал, словно растворился в толпе провожающих. Незадолго до этого она начала размышлять, чем он отличается от всех знакомых ей евреев. Даже ее тело, отдохнувшее и исцеленное, но потерявшее вместе с болью свой таинственный покой, ясно ощущало, что разницы нет. Она повторила: «Конечно», потому что стыдилась своего неверия. И уж, во всяком случае, роптать бесполезно, — она ведь не в худшем положении, чем другие, разве что опоздает на день в варьете. «Таких хоть пруд пруди», — думала она, чувствуя, однако, что ей все-таки дороги эти совсем не безоблачные воспоминания.
Немец спал в углу, сидя совершенно прямо; веки его вздрагивали, готовые раскрыться при малейшем постороннем звуке. Он привык отдыхать в неподходящих местах и пользоваться всякой передышкой. Когда открылась дверь, его глаза сразу насторожились.
Вошел охранник, махнул им рукой и что-то крикнул. Доктор Циннер повторил его слова по-английски:
— Нам приказано выходить.
В открытую дверь надуло снега, и на пороге образовался серый бугор. Им были видны крестьяне, столпившиеся у путей. Йозеф Грюнлих встал, одернул пиджак и толкнул доктора Циннера локтем в бок:
— А не сбежать ли нам сейчас, всем вместе, пока валит снег?
— Они станут стрелять.
Охранник снова крикнул что-то и махнул рукой.
— Но ведь они и так станут стрелять, а? Зачем нас ведут наружу?
Доктор Циннер повернулся к Корал Маскер:
— Думаю, опасаться нам нечего. |