Генрих уже знал, что именно увидит в этой деревне – тихо, на ухо, в армии перешептывались об этом, – но все равно, стиснув зубы и подняв голову, пошел вперед.
Остановка времени пришлась на самый разгар карательной акции. Трупы валялись на улицах в тех позах, в каких смерть настигла людей: в позах покорности или бегства…
Но не все умирали покорно: вот каратель – черный мундир и краги – с раскроенным черепом; а вот другой, приколотый ломом к земле…
Не все умирали просто: над этими девочками надругались, а потом вспороли им животы…
А вот подросток, исколотый штыками, но не разжавший рук, сомкнутых на горле пса…
Здесь стреляли в толпу из автоматов…
А вот… Не отворачивайся, скотина, ты ведь это защищал! – … подвешенное за ноги на перекладине ворот окровавленное тело, не понять, мужчина или женщина; рядом в пыли валяется содранная кожа…
Сначала Генрих видел и воспринимал все с пугающе-холодной ясностью. Потом будто что-то лопнуло и прорвалось в нем, и он уже не помнил с этого момента почти ничего… Потом его долго и мучительно рвало, и мощная раскручивающаяся внутри него пружина гнала его прочь, прочь, прочь отсюда, куда угодно, только дальше, дальше, еще дальше…
Я не могу больше. Понимаете, я больше не могу. Я ведь не знал всего этого!
Все ты знал, сказал беспощадный внутренний голос. А не знал, так догадывался – и жизнь готов был положить, чтобы этого не узнали другие – те, по ту сторону… Потому что стыдно, невыносимо стыдно, стыдно так, что стыднее быть не может – когда за твоей спиной, при твоем попустительстве и в конечном счете твоими руками творят такое…
Генрих сидел под деревом, ловя ртом падающие с веток крупные холодные капли. Лес обступал его, мрачноватый, неподвижный, безликий, размытый дождем, похожий на людские толпы с картин Дюпре. И, глядя на этот лес, Генрих чувствовал, как медленно, по каплям, вливается в него темный, глубинный, безнадежный ужас, ужас грешника, вдруг осознавшего, что врата ада уже захлопнулись за ним. Вот он, мой ад, понял он, все мои круги, сведенные в один – этот пустой мир, в котором мне суждено блуждать один на один со своей совестью. Пять лет я глушил ее: драками, водкой, бабами, войной, усталостью… Теперь я в ее власти.
А что я мог сделать? Я, маленький, один? Что?
Сдохнуть ты мог. Сдохнуть с честью и, может быть, даже с пользой. Помнишь, раньше, давно – ты больше всего боялся, что помрешь без пользы и без следа? Почти забыл… Конечно, сначала был военно-патриотический угар – стыдно вспомнить, – а потом началось выживание. И вот это стремление выжить во что бы то ни стало, просто выжить и ничего больше привело тебя к тому, что ты сдох именно так, как боялся – без следа, без пользы… И какая разница, что ты сейчас дрожишь тут под деревом, это как в том рассказе Бирса: человека повесили, и в момент смерти он грезит, что веревка оборвалась, он бежит, спасается, возвращается домой…
Сдохнуть я могу и сейчас… Он снял с плеча автомат, взвел, повернул стволом к себе. Взглянул в черный зрачок дула. Не страшно, понял он. Совсем не страшно. Даже наоборот…
Но бесполезно, холодно сказал внутренний голос. И бесполезно вдвойне. Во-первых, это будет такое же бегство, а один раз ты уже бежал – помогло? А, во-вторых, ты просто попадешь в свой следующий ад. Анфилада из таких вот тихих дождливых адов – как это тебе? Ты крепко влип, парень.
Так что же мне делать?
Не знаю…
Генрих встал и побрел – все равно куда…
Генрих, дружище, да что с тобой? Ты ведь получил, наконец, то, о чем не смел и мечтать. Ты свободен, пойми, ты свободен, ты самый свободный человек в мире, над тобой никто не властен, ты никому ничего не должен, ты больше не кукла, не шестеренка, не побрякушка, ты человек. |