Собаки белых были приучены к охоте на негров. Стоило какому-нибудь туземцу показаться хотя бы на расстоянии полумили на протоптанной кафрами тропе, как собаки тут же загоняли его, словно птицу, на дерево. Если он выражал возмущение (на своём странном языке, что само по себе было смешно), это считалось наглостью. Если хозяин собак бывал в хорошем настроении, он от души смеялся, если же нет — проходил мимо, даже не замечая гнева чёрного человека, загнанного на дерево.
В редких случаях, когда дети белых собирались вместе, они развлекались тем, что подзывали негра и зло издевались над ним: натравливали на него собак, а потом с удовольствием следили, как он спасается бегством; они способны были дразнить маленького негритёнка, словно щенка, с той только разницей, что в собаку они посовестились бы кидать камни и палки.
Со временем девочка начала задумываться над некоторыми вопросами, но, поскольку нелегко было признать справедливыми те ответы, какие она получала, девочка старалась заглушить беспокойный внутренний голос и внешне держалась ещё более высокомерно.
Нельзя было и думать о том, чтобы дружески относиться к неграм, работавшим вокруг их дома. Стоило девочке заговорить с кем-нибудь из них, как тотчас подбегала встревоженная мать: «Уходи отсюда, тебе не о чем разговаривать с туземцами».
Именно это, исподволь внушённое сознание опасности либо подстерегающей тебя неприятности позволяло громко, грубо насмехаться над слугой, коверкавшим английские слова или не сразу понявшим, что ему приказано делать: есть такой вид смеха, за которым скрывается боязнь выдать свой страх.
…Мне было лет четырнадцать, когда однажды, под вечер, я отправилась на прогулку по направлению к свежевспаханному кукурузному полю. Большие красные комья земли, казалось, шевелились и перекатывались по ту сторону, к низине, напоминая волнующееся красное море. Был тот тихий, насторожённый час, когда под купами деревьев разносятся протяжные и печальные голоса птиц и все краски земли, неба и листвы густеют, словно пронизанные золотом заката. За плечом у меня было ружьё, собаки шли следом.
Приблизительно в двухстах ярдах от меня, у большого муравейника, показались трое негров. Я свистнула собак, чтобы они держались ближе ко мне, и, плотнее прижав ружьё, шла вперёд, ожидая, что негры, как и подобает им, уступят мне дорогу. Но они невозмутимо продолжали свой путь, и мои собаки напряжённо ждали команды, чтобы наброситься на них. Я рассердилась. Со стороны чёрных это была наглость — они обязаны немедленно уступать дорогу белому, как только его заметят.
Впереди, тяжело опираясь на посох, шагал старик. Волосы у него были совсем седые, кусок тёмнокрасной ткани ниспадал с его плеч, как мантия. За ним следовали два молодых негра, нёсшие связки дротиков и топориков.
Это были не обычные прохожие. Они не походили на туземцев, которые ищут работы. Такой вид бывает у людей, которые с полным сознанием собственного достоинства спокойно идут по своим делам. Именно достоинство их осанки поразило меня, заставило прикусить язык. Тихо увещевая собак, я медленно шла навстречу неграм, пока не очутилась шагах в десяти от них. Тогда старик остановился и плотнее запахнул свою мантию.
— Доброе утро, Нкосикаас, — сказал он, употребляя привычную у туземцев форму приветствия, пригодную, по их мнению, для любого времени дня.
— Здравствуйте, — ответила я. — Куда вы идёте?
Голос мой звучал несколько вызывающе.
Старик заговорил на своём языке; тогда один из юношей услужливо шагнул вперёд и сказал, тщательно подбирая английские слова:
— Мой вождь собрался навестить своих братьев на той стороне реки.
«Вождь!» — подумала я, и мне стало понятно, почему так гордо, как равный, стоял передо мной старик, — нет, он был выше, потому что, в отличие от меня, проявил учтивость. |