Его ответы тоже нельзя было назвать деликатными.
Марфа как-то спросила:
— Все графья книжки писали?
Она полюбопытствовала, потому что Василий Кузьмич называл автора «граф Толстой».
— Дура! — ответил ей доктор. — Лев Николаевич был единственным порядочным графом-литератором в нашей истории! Он был глыба! Создатель Учения! Что вы знаете о толстовстве? Ни бельмеса не знаете!
В другой раз Степан выразил сомнение: мол, где это офицеры царской армии находили столько времени для амурных похождений, «прям как мушкетеры».
— Ты придираешься к частностям! — вскипел доктор. — Писатель отбрасывает все ненужное, попутное, сосредоточиваясь на том, что хочет донести до читателя. Шагистику и учения в летних лагерях, что ли, граф Толстой должен описывать? Болконский жертвует ради любви своей блестящей карьерой! Разве это не ясно?
— Болконский — это кто? — удивился Степан.
— Вронский! — ударил себя по лбу доктор. — Я перепутал. Болконский в «Войне и мире». До эпопеи «Война и мир» вам как до луны. Может, внуки ваши и дети осилят, — махнул он рукой в сторону.
И все посмотрели на мирно спящих младенцев, у которых, ясное дело, будет другая жизнь, только бы побольше мира в ней и поменьше войны.
Прасковья, услышав первую фразу романа «Анна Каренина», надолго задумалась, даже пропустила, о чем шла речь дальше, потом у Нюрани и Марфы выясняла.
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
«Так ли? — размышляла Парася. — Если бы все были счастливы так, как я со Степаном, то мир был бы полон добрых, сердечных людей. Счастье, оно будто пир — больше, чем можно съесть, и поделиться не жалко. Все бы делились друг с другом, и наступила бы благодать. А несчастливые семьи? Они-то ноне все на одно скорбное лицо. Какой дом ни возьми — мужиков-кормильцев поубивало, продразверстками все пограблено, вдовы с сиротками, голод и лишения… Господи! — незаметно перекрестилась она. — Дай долгих безболезных лет Анфисе Ивановне! Прости ее прегрешения! Ведь ее хлопотами да стараниями семья в тепле и достатке пребывает!»
Пока книга не закончилась, ее не обсуждали.
Но вот Еремей Николаевич прочел последнюю главу — размышления Левина о смысле жизни. Суть этих размышлений осталась слушателям непонятной.
Еремей Николаевич закрыл книгу и сказал:
— Мудрено. — И после паузы добавил: — Несчастная женщина Анна.
— Дык с чего это несчастная? — возмутилась Анфиса. — Развратная!
— Она сыночка бросила, — поддержала свекровь Прасковья.
— И дочку не полюбила, — тихо проговорила Марфа.
— У меня сеструха была, — вдруг подал голос Аким. — Сбежала к мельнику, а у самой двое деток и муж… вроде Каренина, старый…
Степан невольно и громко вздохнул, вспомнив Катерину, свою первую любовь.
Прасковья посмотрела на мужа с удивлением, а мать — с хитрым прищуром, как бы говоря: «Помню, как ты вьюношей бегал на хутор к мужниной жене!»
Степан от материнской ухмылки едва не взорвался и, прямо глядя Анфисе в глаза, отчеканил:
— Не судите и не судимы будете!
И тут заговорила Марфа, цитируя какие-то святые книги:
— «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же». — Она на секунду замолчала и продолжила: — «Не судите и не будете судимы; не осуждайте и не будете осуждены; прощайте и прощены будете». |