Изменить размер шрифта - +

 

– Вы напрасно боялись! Все они прескучные…

 

– Все! Неужели все?

 

Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то, потом опять слегка покраснела и наконец произнесла решительно: «Все!»

 

– Даже мой друг Грушницкий?

 

– А, он ваш друг? – сказала она, показывая некоторое сомнение.

 

– Да.

 

– Он, конечно, не входит в разряд скучных…

 

– Но в разряд несчастных, – сказал я, смеясь.

 

– Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте…

 

– Что ж? я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее время моей жизни!

 

– А разве он юнкер?.. – сказала она быстро, и потом прибавила: – а я думала…

 

– Что вы думали?..

 

 

 

 

– Ничего!.. кто эта дама?

 

 

Этот разговор был программою той продолжительной интриги, в которой Печорин играл роль соблазнителя от нечего делать; княжна, как птичка, билась в сетях, расставленных искусною рукою, а Грушницкий по-прежнему продолжал свою шутовскую роль. Чем скучнее и несноснее становился он для княжны, тем смелее становились его надежды. Вера беспокоилась и страдала, замечая новые отношения Печорина к Мери; по при малейшем укоре или намеке должна была умолкать, покоряясь его обаятельной власти, которую он так тиранически употреблял над нею. Но что же Печорин? неужели он полюбил княжну? – нет. Стало быть, он хочет обольстить ее? – нет. Может быть, жениться? – нет. Вот что он сам говорит об этом:

 

 

 

Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я совсем не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся трудностию предприятия. Из чего же я хлопочу? из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе» ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтобы иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мной было то же самое! и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно, и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»

 

 

Потом он продолжает, – и тут особенно раскрывается его характер:

 

 

 

А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречаю на своем пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радости, не имея на то никакого положительного права, не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? насыщенная гордость.

Быстрый переход