Но увы! сходка уже подходила к концу, и я мог слышать только заключительные слова речи, которую произносил Иван Парамоныч:
— Рожна, что ли, вам надобно! черти вы! право, прости господи, черти!
Выборные молчали; только по местам слышались какие-то глубокие, сосредоточенные вздохи.
— Что ты вздыхаешь! что ты вздыхаешь! утробу, что ли, до свету набил, — обращался Иван Парамоныч, прозорливо подмечая, из чьей груди вылетал карбонарский вздох. — Вот я те набью!
— Что набивать-то! чем набивать-то! — слышалось в ответ.
— То-то «набивать»! Вас милуют, так вы и тово… на дыбы сейчас! пошли вон, подлецы!
Сходка начала медленно расходиться, но зато через два часа перед приятелем моим стоял Иван Парамоныч и докладывал ему следующий приговор: лета 18… маия «» дня, я, помещик и коллежский асессор Николай Петров Многоболтаев, приказал, а выборные положили: имев рассуждение, что для пополнения запасных хлебных магазинов собирается ежегодно со всех многоболтаевских мирских людей хлебная пропорция и что сие неудобно, заблагорассудили ввести у себя общественную запашку отныне навсегда, для чего определяют и т. д. и т. д.
— Однако ведь они, mon cher, совсем не желают этого! — возразил я, все еще питая некоторую веру в многоболтаевские вольности.
— Mais laissez donc, laissez donc, mon cher! разве они понимают! — сказал мне мой либеральный друг, смотря на меня уже с некоторым негодованием.
— Не́што они что разумеют! — поддакнул, с своей стороны, Иван Парамоныч.
И приговор был подписан, но я все-таки не мог успокоиться. Несмотря на происшествие с приговором, я все чего-то доискивался, все еще продолжал делать наблюдения.
Увы! я должен сказать правду, что мало утешительного вынес из этих наблюдений. Во-первых, я убедился, что выборные многоболтаевцы, занимавшие должности в общественном управлении, проводили время, собственно, в том, что топили печи в доме общественного управления и по очереди в нем ночевали, совокупляя таким образом в себе и должности сторожей. Во-вторых, я узнал, что они не только не гордились честью участвовать в многоболтаевских делах, но даже положительно тяготились ею.
— И для чего только нас держут! — сказал мне один из них, внезапно обнаруживая какую-то тоскливую доверчивость.
— Как же для чего, мой друг (защитникам многоболтаевских интересов я всегда говорил не иначе, как «мой друг» или «голубчик»)! Ведь вот теперь вам дал Николай Петрович права…
— Права-то?
— Ну да, права… как же ты, голубчик, не понимаешь этого?
Заседатель от земли смотрел на меня, выпучив глаза.
— Ну? — сказал он.
— Ну да, права, — повторил я.
— А Иван Парамоныч-то что? — спросил заседатель.
Я смешался еще более.
«Однако вы таки бестии!» — подумал я и на первый раз так на этом и порешил, все еще надеясь, что когда-нибудь, со временем, «бестии» все-таки придут в себя.
Но мне не пришлось этого дождаться. Через полгода я встретил Николая Петровича в Петербурге и, натурально, сейчас же обратился к нему с вопросом:
— Ну что, как ваши деревенские дела?
Николай Петрович махнул рукой.
— Гм… — сделал я.
— Бросил! — отвечал мой приятель.
Признаюсь, я готов был обвинить моего друга в ретроградстве, в недостатке энергии, в совершенном отсутствии инициативы… Я почти готов был задушить его!
— Mon cher! не обвиняйте меня! — сказал он кротко. |