Одним из приятнейших обстоятельств жизни моих родителей при заводе в Жериньи были их дружеские отношения с маркизом де Шербон и его женой. В отличие от других аристократов того времени, они почти постоянно находились в своем имении, редко выезжая оттуда надолго, никогда не бывали при дворе и пользовались любовью и уважением своих арендаторов и крестьян. Маркиза в особенности полюбила мою мать Магдалену – они были приблизительно одного возраста, к тому же де Шербоны поженились всего на два года раньше моих родителей, и когда матушке удавалось улучить минутку, свободную от домашних или хозяйственных дел, она отправлялась в шато, взяв с собой моего брата, и обе молодые женщины – моя мать и маркиза – вместе читали, пели или играли, в то время как Робер ползал по ковру у их ног, а потом делал свои первые неверные шаги, ковыляя от одной к другой.
Мне всегда представлялось важным то обстоятельство, что первыми воспоминаниями Робера – он любил о них рассказывать – были не дом на ферме Ле-Морье, не мычание скотины, квохтанье кур или какие-нибудь другие звуки сельской жизни и даже не рев пламени стекловарной печи, но всегда только громадный салон, как он называл эту комнату, весь в зеркалах, с обтянутой атласом мебелью, с клавикордами, стоящими в уголке, и изящная дама – не матушка, – которая брала его на руки и целовала, а потом кормила сахарным печеньем.
«Ты не можешь себе представить, – говорил он, бывало, мне, – как живы до сих пор эти воспоминания. Как восхитительно было сидеть на коленях у этой дамы, трогать ее платье, вдыхать запах ее духов; а потом она, бывало, спустит меня с колен и хлопает в ладоши, пока я ковыляю с одного конца огромной – так мне казалось – комнаты до другого. Высокие стеклянные двери выходили на террасу, а от террасы во все стороны шли тропинки, ведущие неведомо куда. У меня было такое чувство, что все это мое – шато, парк, клавикорды и эта прекрасная дама».
Если бы только матушка знала, какое зерно желания она заронила в душу моего брата, во все его существо, зерно, которое выросло впоследствии в folie de grandeur, едва не разбило сердце моего отца и, конечно же, способствовало его ранней кончине, она не стала бы так часто брать Робера в шато, где его ласкала и кормила сластями маркиза. Она оставляла бы его на дворе фермы Ле-Морье, и он играл бы там с курами и поросятами.
Моя мать была виновата. Но могла ли она в то время предвидеть, что это баловство окажет столь губительное влияние на ее первенца, которого она так безумно любила? Что могло быть естественнее, чем воспользоваться гостеприимством доброй и милостивой дамы, маркизы де Шербон?
Надо сказать, что матушка ценила дружбу не только ради удовольствия, которое доставляло ей общество подруги, но и потому, что это давало ей возможность замолвить при случае словечко за моего отца, рассказать о его честолюбивых устремлениях: как он надеялся занять со временем такое же положение, какое занимал мсье Броссар, – который, разумеется, был крестным отцом Робера, – то есть стать управляющим самого лучшего во всей Франции стекольного завода, а то и нескольких сразу.
«Мы понимаем, что на это потребуется время, – говорила матушка маркизе, – но ведь уже и сейчас, с тех пор как Матюрен стал управляющим в Шариньи, количество товара, который мы поставляем в Париж, увеличилось вдвое, и нам пришлось нанять еще работников, а сам наш завод удостоился упоминания в „Almanach des Merchands"».
Матушка не хвасталась. Это была чистая правда. Стекольный завод в Шериньи зарекомендовал себя как самая значительная из «малых мануфактур», как их тогда называли в нашем ремесле, специализирующихся на производстве стеклянной столовой посуды, а также бокалов и графинов для вина.
Маркиз де Шербон и мсье Броссар, объединив усилия, занялись устройством все новых стекольных мануфактур не только в Брюлоннери, где управляющим был мой дядюшка Демере совместно с моим отцом, который работал одновременно и там, и в Шериньи, но в Ла-Пьере, Кудресье, расположенном в самом сердце лесов Ла-Пьера и Вибрейе. |