Изменить размер шрифта - +

Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил:

— Прозреть всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но целебный… Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.

— Их еще сломать надо…

— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.

— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.

— Идите, — кивнул молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Только в окно его выпустите — и можете быть свободной.

— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?

Молодой человек тоже усмехнулся, но весело:

— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…

Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.

— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.

— Интересно, чем? — спросил Павлик.

Весь был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.

— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.

— Что же это мы понимаем?

— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.

Павлик засмеялся:

— Говорят, распахнуто жить опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.

— А голова на что? Г лаза на что? Дрянь — она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в дому двери настежь, ты и вымети дрянь, не храни.

— Неплохая метафора, — оценил Павлик.

— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.

— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…

— А ты не копи.

— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?

— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…

— Не усек науку?

— Похоже на то.

— Почему?

— Понимаешь, тезка, мы в наши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И сын мой, и сверстники сына — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?

— Семнадцать.

— Немало.

— Что вы! Нас детьми считают.

— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги… Целый лабиринт из «нельзя» — мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…

— Не привык я!

— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обижаются. Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладошки захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали.

Быстрый переход