– Про запас, – отвечал священник со смиренной ужимкой; застарелый голод слышался в этом ответе.
Застучали экипажи... и мы разъехались.
На возвратном пути никто не мешал Сувениру кривляться и болтать, так как Квицинский объявил, что ему надоели все эти «никому не нужные» безобразия, и прежде нас отправился домой пешком. На его место к нам в карету сел Житков; отставной майор имел весьма недовольный вид и то и дело, как таракан, поводил усами.
– Что, ваше высокоблагородие, – лепетал Сувенир, – субординация, знать, подорвана? Погодите, то ли будет! Зададут феферу и вам! Ах вы, женишок, женишок, горе-женишок!
Сувенира так и разбирало; а бедный Житков только шевелил усами.
Вернувшись домой, я рассказал все виденное мною матушке. Она выслушала меня до конца и несколько раз покачала головою.
– Не к добру, – промолвила она, – не нравятся мне все эти новизны!
XV
На следующий день Мартын Петрович приехал к обеду. Матушка поздравила его с благополучным окончанием затеянного им дела.
– Ты теперь свободный человек, – сказала она, – и должен себя легче чувствовать.
– Легче-то легче, сударыня, – отвечал Мартын Петрович, нисколько, однако, не показывая выраженьем своего лица, что ему действительно легче стало. – Можно теперь и о душе помыслить, и к смертному часу как следует приготовиться.
– А что? – спросила матушка, – мурашки у тебя по руке все бегают?
Харлов раза два сжал и разжал ладонь левой руки.
– Бегают, сударыня; и что я вам еще доложу: как начну я засыпать, кричит кто-то у меня в голове: «Берегись! берегись!»
– Это... нервы, – заметила матушка и заговорила о вчерашнем дне, намекнула на некоторые обстоятельства, сопровождавшие совершение раздельного акта...
– Ну да, да, – перебил ее Харлов, – было там кое-что... неважное. Только вот что доложу вам, – прибавил он с расстановкой. – Не смутили меня вчерась пустые Сувенировы слова; даже сам господин стряпчий, хоть и обстоятельный он человек, – и тот не смутил меня; а смутила меня... – Тут Харлов запнулся.
– Кто? – спросила матушка.
Харлов вскинул на нее глазами.
– Евлампия!
– Евлампия? Дочь твоя? Это каким образом?
– Помилуйте, сударыня, – точно каменная! истукан истуканом! Неужто же она не чувствует? Сестра ее, Анна, – ну, та все как следует. Та – тонкая! А Евлампия – ведь я ей – что греха таить! – много предпочтения оказывал! Неужто же ей не жаль меня? Стало быть, мне плохо приходится, стало быть, чую я, что не жилец я на сей земле, коли все им отказываю; и точно каменная! хоть бы гукнула! Кланяться – кланяется, а благодарности не видать.
– Вот постой, – заметила матушка, – выдадим мы ее за Гаврилу Федулыча... у него она помягчеет.
Мартын Петрович опять исподлобья глянул на матушку.
– Ну разве вот Гаврила Федулыч! Вы, знать, сударыня, на него надеетесь?
– Надеюсь.
– Так-с; ну, вам лучше знать. А у Евлампии, доложу вам, – что у меня, что у ней: нрав все едино. Казацкая кровь – а сердце, как уголь горячий!
– Да разве у тебя такое сердце, отец мой?
Харлов не отвечал. Наступило небольшое молчание.
– Что же ты, Мартын Петрович, – начала матушка, – каким образом намерен теперь душу свою спасать? К Митрофанию съездишь или в Киев? или, может быть, в Оптину пустынь отправишься, так как она по соседству? Там, говорят, такой святой проявился инок. |