1927
«Руся»
Ущелье
Лесистое ущелье, предвечернее время.
Зеленой кудрявой смушкой, зеленым каракулем кажется издали густой лес, покрывающий горные скаты против аула. В лесу кто-то жжет костер, голубой дымок далеко тянется над зеленой смушкой, и его пряный запах мешается с миндальной свежестью леса.
Синее небо над горами бездонно и ясно, — лишь впереди, где ущелье сомкнулось, отвесно стоит в лазури витое из белоснежных клубов облако.
А там, в ауле, непрерывно звучит, восторженно плачет, переливно зовет и вопит роговая дудка: звук горловой, дикий, чарующий и страшный, слушая который думаешь о горных козлах, о весенней, грозной поре их страсти.
Это танцуют на крыше сакли подростки-татары: один стоит, надул губы, выпучил белки — играет на дудке, два других, пристально глядя в глаза друг другу, положив руки друг другу на плечи, подскакивают козлами, крепко топают на одном и том же месте.
Куда, в какую райскую пропасть устремлен их напряженный, радостный, остановившийся взгляд?
На соседней сакле сидит на корточках, вся сжалась и не спускает с них глаз девочка-подросток. Она худенькая, но уже длинная; она еще в одной рубахе, черная головка ее еще раскрыта; но глаза уже дивны и жутки, как у архангела…
Какое душу раздирающее блаженство в дудочных переливах и воплях!
1930
Петухи
На охотничьем ночлеге, с папиросой на пороге избы, после ужина. Тихо, темно, на деревне поют петухи. Выглянула из окошечка сидевшая под ним, в темной избе, хозяйка, послушала, помолчала. Потом негромко, подавляя приятный зевок: — Что ж это вы, барин, не спите? Ишь, уж не рано, петухи опевают ночь…
1930
Муравский шлях
Летний вечер, ямщицкая тройка, бесконечный, пустынный большак… Много пустынных дорог и полей на Руси, но такого безлюдья, такой тишины поискать. И ямщик мне сказал:
— Это, господин, Муравский шлях называется. Тут на нас в старину несметные татары шли. Шли, как муравьи, день и ночь, день и ночь и все не могли пройти…
Я спросил:
— А давно?
— И не запомнит никто, — ответил он. — Большие тысячи лет!
1930
Марья
В избе, после сытного, праздничного обеда.
Работники в сапогах, в чистых рубахах, подстрижены, с красными, бритыми сзади шеями.
Рычат, ловко вторят две гармоньи:
Илюшка и Наташа ходят друг перед другом, постукивают каблуками, не глядя друг на друга.
— Марья, а что ж ты сидишь?
Не отвечает, с сумрачной усмешкой щелкает подсолнухи.
— Ну хоть выходку сделай!
Мотает головой, исподлобья поглядывает на пляшущих своими далеко расставленными, в переносицу косящими черными глазами.
И вдруг встает, поправляет платок на плечах…
Ах, бог мой, как пошла!
Нехороша, немолода, невелика, сухощава, а у всех замирает сердце: какая сжатость сил, тайной страсти и какой оттого пущий блеск, лад!
Илюшка раздувает ноздри, дробит в пол каблуками, наступает:
Она плывет мимо, говоря небрежно, вскользь, как неживая:
1930
Слезы
Подошла к воротам усадьбы старуха, побирушка. Старушечьи лохмотья, старушечьи прямые чулки на сухих ногах, замученные глаза…
Дал ей полтинник, попробовал разговориться:
— Ну вот, бабушка, везде ты ходишь, везде бываешь, — небось много интересного видишь?
Горько заплакала:
— Да что ж поделаешь, батюшка, конечно, видишь! Ковылял по выгону дурачок Ваня, седой, стриженный клоками, в одной бабьей рубахе, с сумой через плечо:
— Ваня, здорово! Как поживаешь?
Косноязычно, слюняво и радостно:
— С большими слезами, папаша! С большими слезами!
1930
Дедушка
Сед, густоволос, лохмат, весь день курит. |