— Так, так.
— Виновных по этому делу нет. В крепости, доверенной мне вашим величеством, все в полном порядке. Письмо из крепости выдуло ветром.
Царь посмотрел удивленно на Сукина. Шутит, что ли, примерный Сукин? Однако вид у генерала вполне серьезный. Стоит аршином. Не моргнет, ест глазами отца-императора.
— Ладно, ступай, — произнес Николай I. Понял: ждать от Сукина больше нечего.
— Да он же дурак, — сказал царю присутствовавший при этом разговоре князь Федор Голицын.
— Дурак, но опора Отечеству, — ответил Голицыну Николай I.
— Опора — вот что сказал обо мне государь, — хвастал после этого Сукин.
— Опора, опора, — шептались люди. — На Сукиных все и держится.
ЧУДНОЙ
Страшное место Алексеевский равелин. Тут и здоровый недолго выдержит.
Декабрист Михаил Митьков был болен чахоткой.
Стала мать Митькова обивать пороги у разных начальников, писать письма, прошения. Просит она совсем о немногом: хотя бы передачу разрешили для сына.
— Он же болен у нас, поймите. Христом Богом прошу о милости.
Гонят отовсюду старушку мать:
— Тюрьма не больница. Шел на царя — не кричал, что хворый.
И все же кто-то из добрых людей нашелся, разрешили передачу.
Приготовили дома для заключенного узел. Теплое белье уложили, носки из верблюжьей шерсти, шарф из козьего пуха, поддевку из заячьих шкурок, большие крестьянские валенки. Собрали мешок съестного.
Приняла охрана для заключенного передачу. Унтер-офицер Соколов понес ее в камеру.
Стал Митьков разворачивать узел. Вот это богатства: и шарф, и поддевка, и валенки.
— А вот тут еще, — уточняет унтер-офицер Соколов, — вот в этой холстине, для вас харчи: и сдобный калач, и тушка утиная, и сала целых четыре фунта.
При виде съестного обилия закружилась у Митькова голова. Хотел он тут же потянуться к сдобному калачу, да постеснялся охранника.
— Ешьте, ешьте, — сказал Соколов. — Другой бы вам позавидовал.
Митьков насторожился. Повернулся к тюремщику:
— Как — позавидовал? Что, разве другим…
— Не полагается. Ни-ни, — покачал головой Соколов. — Это вы уж матушке своей в ноги поклонитесь. Сие никому не позволено.
— Как не позволено?
— Строжайше, — сказал Соколов.
— Вот что, любезный. — Митьков посмотрел на еду и на вещи, отломил кусок от сдобного калача, отложил в сторону шарф, остальное придвинул к тюремщику. — Возьми, раздели, как сочтешь разумным. Рылеева не забудь и Лунина. Валенки лучше б всего Фонвизину. Поддевку из заячьих шкурок — Басаргину.
— Да что вы, Михаил Фотиевич, что вы, Бог с вами! Да за такие дела…
— Как?! И этого тут нельзя?!
— Ни-ни. И думать об этом страшно.
— Любезный, — просит Митьков, — сделай такую милость. Каховского не обдели, Бестужевых…
— Нельзя, — строго сказал Соколов.
Митьков сразу как-то обмяк, осунулся. Страшный кашель сотряс его грудь.
— Нельзя! Ах, так! Нельзя!..
Он хотел сказать что-то еще, ко кашель мешал. Слова вырывались с хрипом.
Тогда поспешно, не разбирая, где провиант, где вещи, Митьков сгреб все в один мешок, сунул туда же оставленный шарф и кусок калача, бросил мешок Соколову.
— Уноси!
— Да что вы, Михаил Фотиевич! Да как же так? Ведь матушка, они старались…
— Уноси! — кричал Митьков. |