Изменить размер шрифта - +
Кружка высохла без единого пятнышка. И молочного привкуса я больше не ощущаю. И понимаю, что даже запаха молока не было, это память сыграла со мною шутку, заставила на минуту поверить, что я пью настоящее молоко. А суррогат жизни в Брокенвальде заставляет поверить в то, что это — подлинная жизнь. Или, во всяком случае, очень на нее похожая. Можно притвориться, что нет никаких немцев. Вышка? А вы не смотрите на нее. Замок, в котором находится комендатура? Он вечно укрыт туманом, поди догадайся, что за флажок болтается над донжоном. Высокая смертность? Но кто ее считает? А люди умирали и до войны. Плохое питание? Каторжный труд? Запреты на элементарные вещи? Все может быть объяснено, оправдано. Или же незамечено. Понимаете, Вайсфельд? Выжить! Можете представить себе этот внезапный скачок от чувства обреченности к надежде? И вдруг судьба сталкивает его с тем единственным человеком, который знает его в его второй — или первой ипостаси. Одно лишь слово режиссера, даже не со зла сказанное, и он, этот пришелец из Марселя, которого мы называем Мозесом Леви, из просто депортированного еврея превратится в агента Коминтерна. И тогда Брокенвальд ему пришлось бы сменить на камеру берлинского управления гестапо. А вот там уже не выживают… — Холберг утомленно прикрыл глаза, потер указательным пальцем правый висок. — Остальное вам, надеюсь, понятно. Ланцет из шкафа доктора Красовски, гримерная режиссера Макса Ландау, удар в сердце… — Холберг медленно повторил — Убийство во имя суррогата. Во имя иллюзии настоящей жизни, то, о чем я вам говорил… — он вздохнул. — Ну, а затем — рабби, в котором господин Леви заподозрил свидетеля убийства и, возможно, человека, также знакомого с его тайной — со слов того же Ландау. Фраза рабби Шейнерзона, укрепляющая его подозрения. Второй удар ножом… Кстати, именно убийство раввина позволило мне окончательно сформулировать смутные подозрения. Так что это убийство было не просто лишним — оно было роковой ошибкой. Тем более что господин Леви забыл — в гетто имеется еще один свидетель. Вернее, свидетельница. Вдова господина Ландау. Она ездила в Москву вместе с мужем. Она опознала господина Леви. Сегодня днем. По моей просьбе. Фамилии его она не помнила. Но то, что этот человек присутствовал на нескольких полуофициальных встречах в Москве, помнила прекрасно. Конечно, она бы его не узнала на улице. Все-таки, у ее мужа — театрального режиссера — память на лица была куда как лучше, он привык мысленно накладывать грим актерам и снимать его, примерять к одной и той же физиономии разные костюмы. Поэтому поначалу, когда я показал ей господина Леви, она его не узнала. Тогда я попросил ее мысленно представить себе это лицо в другом одеянии — например, в смокинге, или дорогом костюме. И она вдруг сказала: «Да. Я его узнаю. Только тогда он был не в смокинге, а в военном френче».

Пораженный, я ничего не мог сказать. В голове у меня роились самые фантастические образы и картины, порожденные выслушанным рассказом.

Холберг медленно отошел от окна к своему ящику. Походка его стала тяжелой, он сутулился, словно законченное расследование отняло у него слишком много энергии. Наверное, так оно и было.

Сев на ящик, он оперся локтями на стол. Глаза его прятались в черных тенях.

— Значит, госпожа Ландау уже знает, кто и за что убил ее мужа? — тихо спросил я.

Холберг отрицательно качнул головой.

— Нет, разумеется. Я не стал ей объяснять, зачем понадобилось опознание Мозеса Леви. А она не спрашивала. О чем-то она, возможно, догадывается. Но не более того, Вайсфельд, не более того. И человек, называющий себя Мозесом Леви, тоже ничего не знает. И, конечно, я ничего не сообщил ни господину Шефтелю, ни господину Зандбергу. Знаем только мы. Вы — и я. Вот и все, Вайсфельд. Знаем только мы. Больше никто не знает… И не будет знать, — добавил он после крошечной паузы, так что эти последние слова только и показались имеющими смысл.

Быстрый переход