Изменить размер шрифта - +
Вам следовало бы чаще ездить за город, срывать розы! Дышать кислородом! Вдох, выдох!

Лицо его было освещено светом, льющимся с неба, но хоть я и смотрел во все глаза, я не мог сказать, я не знал, чем он был воодушевлен — бешенством, отчаянием, ненавистной старостью, не издевался ли он с крайней свирепостью над самим собой и своей неуемной любовью к жизни, остервенелым желанием пожить еще и еще, без ограничения срока, преступить запрет. У меня не было никаких шансов защитить свою точку зрения, он был мировым чемпионом, в восемьдесят четыре года всегда становишься мировым чемпионом.

— Какие, к чертовой матери, розы жизни! — орал я, потому что только что подумал о мадемуазель Коре и у меня защемило сердце, — никакого отношения к розам жизни это не имело. — Я вам все же скажу, месье Соломон, даже если это вас рассердит, что ваше рассуждение о розах жизни должно прежде всего касаться вас самих. Мне хотелось бы видеть, как вы срываете розы жизни. Я никогда еще ни к кому не испытывал такого уважения, какое я к вам испытываю, из-за того мужества, с которым вы отдаетесь панике, поскольку речь идет о непосредственной близости… об окончательном, а что касается роз жизни, то я не говорю, что вы с вашим носом не способны вдыхать их аромат, но что касается всего остального, то разрешите мне это обойти молчанием.

И я скрестил руки на груди, как это делал мой хозяин в торжественные минуты, весь во власти старомодных привычек, и подражал я ему вовсе не из желания посмеяться над ним, я отдал бы половину своей жизни, чтобы он только мог прожить еще одну.

В одном глазу у месье Соломона была лупа, а в другом — дружеское тепло. Несколько мгновений его руки еще продолжали покоиться на моем плече, а потом он снова склонился над страницей с брачными объявлениями, и мне казалось, что он склоняется к ним с такой высоты, что я и выразить этого не могу.

— На чем я остановился… Франсуаза… 23… парикмахерша… Очаровательная… 1 метр 65, 50 кило, глаза голубые…

Он сидел склонившись, но мне кажется, не читал дальше, а вспоминал. Что ж, воспоминания, на них всегда имеешь право. Потом встал сам, мне не пришлось ему помогать, и засеменил к книжным полкам. Палец его скользил по корешкам книг, он искал, глядя в лупу. Все были в переплетах из настоящей кожи, с золотыми обрезами.

— А, вот… — Он взял томик в красном переплете. — Разрешите вам это прочесть, Жанно… Это написано нашим дорогим Виктором Гюго. Слушайте! И он поднял вверх указательный палец, чтобы привлечь внимание.

А жены думали: «Пусть юноши красивы, — Величье дивное у старца на челе».

— Не может быть, — завопил я. — Он это в самом деле написал?

— Посмотрите сами. И еще вот это, читайте… Он поднял палец еще выше.

Мы посмотрели друг на друга, потом месье Соломон положил мне обе руки на плечи, и мы стали смеяться, согнувшись от смеха пополам, ну правда, так смеялись, что больше нельзя, а потом оба проделали несколько танцевальных па, задирая ноги, и мне даже пришлось его слегка поддержать, чтобы он не грохнулся и не разбил бы себе физиономию. Никогда еще наши отношения не были так похожи на отношения отца и сына, месье Соломон и я — мы могли бы даже выступить в эту минуту с семейным номером, как один американский акробат семидесяти трех лет, месье Валенда, который был канатоходцем и упал с высоты тридцати пяти метров прямо на мостовую американской улицы, и его сын тут же встал на его место. В таких профессиях так оно обычно и бывает, от отца к сыну.

Потом месье Соломон проводил меня до двери, все еще обхватив меня рукой за плечи.

Когда я уже выходил, он спросил меня:

— Как поживает мадемуазель Кора?

— Я ею занимаюсь.

Быстрый переход