Если дело дойдет до суда, уж я найду, что сказать.
— Пошла к черту! — ответил Линден, ногой открывая дверь своей халупы. Из гостиной выглянула крупная, неряшливо одетая женщина с копной крашеных волос и остатками былой красоты, некогда цветущей, а теперь несколько перезрелой.
— А, это ты, — сказала она.
— А ты думала кто? Герцог Веллингтонский?
— Я думала, это взбесившийся бык сорвался с цепи и вперился рогами в нашу дверь.
— Шутишь, да?
— Считай, что так, хотя особого повода для шуток нет. В доме ни гроша, все пиво выпили, да еще от этих твоих паршивых детей одно расстройство.
— Что они еще натворили? — хмуро спросил Сайлас.
Когда эта достойная чета не находила повода повздорить друг с другом, они объединялись против детей. Сайлас прошел в гостиную и плюхнулся в кресло.
— Им опять являлось видение твоей первенькой.
— Ты-то откуда знаешь?
— А я слышала, как он что-то такое говорил девчонке. Мол, матушка была здесь. А потом с ним случился один из его припадков. — Это у него в крови.
— Ну, конечно, — ответила женщина. — А работают за него пусть дураки. — Заткнись, женщина! У моего братца Тома тоже случаются припадки, а этот парень — точная копия своего дядюшки. Так, говоришь, он впадал в транс? Ну, а ты что?
Женщина злобно ухмыльнулась.
— Я поступила так же, как ты.
— Что, опять капала на него сургучом?
— Так, чуть-чуть. Только чтобы разбудить. Это единственный способ привести его в чувство.
Сайлас пожал плечами:
— Берегись, малышка. Что-то нас стали последнее время полицией пугать, а уж если там увидят ожоги, то мы оба рискуем оказаться за решеткой.
— Сайлас Линден, ты дурак! Разве мать не имеет права наказывать собственных детей?
— Конечно, имеет, но это не твой ребенок, а о мачехах всегда идет дурная слава. Да еще эта проклятая еврейка… Когда ты в прошлый раз стирала белье, она видела, как ты била Марджери бельевой веревкой. Она сама мне об этом сказала. А сегодня еще привязалась, что, мол, девчонка голодна.
— Ишь ты, голодна! Прожорливые ублюдки! Я, когда обедала, по целой краюхе им дала! Да им бы не повредило немножко поголодать, по крайней мере, грубить перестали бы.
— Что? Вилли тебе нагрубил?
— Да, когда очнулся.
— Это после того, как ты вылила на него горячий сургуч? — Так для его же блага, чтобы отучить от дурных привычек. — Что же он сказал?
— Обругал меня последними словами, вот что. Про мамочку свою говорил — уж она бы, говорит, мне бы показала. От этой его мамочки меня просто тошнит.
— Ты Эми лучше не трожь. Она была хорошей женщиной.
— Вон как ты запел. Однако когда она была жива, ты как-то странно проявлял свою любовь.
— Заткни пасть! И так тошно, а тут еще ты со своей болтовней! Нашла чего — к могиле ревновать!
— А ее выродки могут меня оскорблять как угодно! Это меня-то, которая заботилась о тебе последние пять лет!
— Чего к словам цепляешься! Ладно, я с ним сейчас поговорю. Где ремень? Тащи сюда мальчишку!
Женщина бросилась его целовать.
— Сайлас, единственный ты мой!
— Черт возьми, всего обслюнявила. Видишь, я не в духе. Живо тащи Вилли! И Марджери заодно. Пусть смотрит и набирается ума — сдается мне, до нее эта наука доходит лучше, чем до него.
Женщина вышла, но тут же вернулась.
— Он опять в отключке, — сказала она. — Меня от одного его вида тошнит. Иди-ка сюда, Сайлас, да сам посмотри!
Они прошли в кухню. |