Холодная и резкая. Этта тогда считала шуршание – ш-ш, ш-ш, ш-ш – кисти по холсту.
Стояла в тишине, спрашивая: «Ты видишь меня?».
Играла – концерт за концертом – пустому креслу рядом с Элис, спрашивая: «Слышишь меня?».
Ребенком она отправлялась спать вечером, оставляя одеяло в ногах, не гася света, пока не раздавался скрип закрываемой двери в мамину комнату. Тогда Этта выплакивала свой вопрос в подушку: «Думаешь обо мне?».
Всю свою жизнь Этта была тихой, целеустремленной, одаренной, заботливой и терпеливой, всегда готовой помочь, даже в невыносимом одиночестве родного дома. Теперь же она едва могла дышать. Она не могла слышать Элис, не могла прильнуть к этим воспоминаниям, потому что тогда ей пришлось бы признать, что единственного человека, заботившегося о ней, для нее, вместе с нею, уже нет. Ей пришлось бы увидеть свою жизнь не как цветок, распускающийся после долгих лет напряженного роста, но как орхидею, которую мама держала безупречно подрезанной и политой ровно в той степени, что требуется для выживания.
– Это неправда, – заявила она.
Но Генри молча смотрел на нее, теребя подбородок. Казалось, было еще что-то, что он хотел сказать, но придерживал: нечто, возможно, еще горшее.
– Неправда, – прошептала Этта.
Она поняла, что плачет, когда было уже слишком поздно сдерживаться.
– Я не… – начал Генри, силясь держать руки по швам. Его кулаки сжимались сильнее с каждым выдавливаемым словом. – Пожалуйста… Я даже не… Я даже не знаю, как тебя утешить, – он повторил, мучительно не желая признаваться в сказанном. – Не знаю, как утешать тебя – она не позволила мне узнать.
Этта, чувствуя, как растворяется в собственной боли, прижала кулак к горлу, пытаясь сдержать рыдания. Какая жестокость. Злобность. Как же мать должна была ненавидеть ее, чтобы заставлять обманом рушить собственную жизнь!
– Выходит, – сумела выговорить она, – все в ней, кроме равнодушия, было напускным.
– Ох, Этта. Этта! – он покачал головой, и что бы там ни удерживало его, пало. Тепло его пальцев окутало руки, она вздрогнула. – Этта, ты нужна мне, ты – целый мир, разве ты не видишь? Боже мой, у меня разрывается сердце, когда я вижу тебя такой. Скажи, что я могу сделать?
Гнев Генри казался настоящим, осязаемым, с каждым словом словно накапливался некий заряд, и Этта не знала, кто из них взорвется первым. Удивительно, она была благодарна, что он рядом, что его ярость горела вместе с ее яростью, отражая и подпитывая ее. Это снимало все сомнения, объясняло все бесчисленные ночи, когда она плакала, засыпая, и гадала, не станет ли этот день тем, когда мать наконец-то выслушает ее, или снова будет поглощен молчанием. Не будучи глупой, Этта, как правильно заметил Генри, оказалась ослеплена собственной любовью и бесплодными поисками материнской любви.
Однако хуже всего было не то, что ею пользовались, а побочный ущерб, причиненный планами Роуз относительно нее. Николас. Что бы он сказал – возненавидел бы ее, узнав, что причиной страданий стала, в конечном счете, именно ее семья, а не его?
Этту трясло, она пыталась скрыть дрожь, передвинувшись к другому краю стола, вдохнув поглубже, размазав слезы по лицу, пока не нащупала в себе новое спокойное течение, за которое смогла ухватиться.
– Не могли бы вы рассказать мне, что происходит? Мне нужно понять, что случилось. Все, что я знаю, так это то, что ваши люди чуть не убили меня и Ни… – она оборвала себя на полуслове, не желая ни с кем делить свои чувства к Николасу. Уж точно не с почти незнакомым человеком.
– И твоего… спутника? – бережно закончил он, хорошо понимая, что она чувствует. |