Рука с факелом – впереди плеча. Неким образом спины выпрямились в прусской выправке. Левые руки сами собой легли на пряжки ремней. И звонкий дурашливо-молодцеватый фальцет взлетел:
– Айн, цвай, линкс! Линкс! Линкс!
И невидимый хор вторил глухо:
– Линкс! Линкс!
И тут произошло неожиданное для нас самих.
Вдохновенный голос завибрировал и запел со злым восторгом:
– Зи-иг?..
И колонна рявкнула одной глоткой:
– Хайль!
– Зи-и-иг?!
– Хайль!!!
– Зи-и-иг???!!!
– ХАЙЛЬ!!!!!!
Город оцепенел. Мы маршировали, как на параде германской хроники. В единый дух, в единый шаг, в единый порыв.
– Дрожите, дряхлые кости!
– Народ! Партия! Вождь!
Образованные филологи и историки знали, что выкрикивать.
На углу киоск стоял близко к мостовой – его опрокинули и отшвырнули мигом. Сделавший замечание смельчак вмазался в стенку. Зазвенела разбитая витрина. Факельная колонна сметала все на пути. Именно так нам хотелось о себе думать.
Местная молодежь умирала от счастья и зависти.
В грозном молчании колонна продолжила шествие. Начальство задыхалось в истерике и бегало, меча пену. Но пресекать было уже нечего.
Мы били шаг через безмолвный город и знали за собой силу сделать с этим городом все, что захотим. Интересное чувство.
Потом гасили факелы в лужах, да сами уже гасли, и закидывали в грузовик; и выслушивали вопли, что охренели, из комсомола вон, всем молчать, если узнают в Ленинграде – сами понимаете. Потом в аэропорту спали на полу, на лестницах и подоконниках. Потом летели в Ил-18, молочно-сером от табачного дыма, на ощупь выхлестав все спиртное у стюардесс. Потом шлялись по солнечному Ленинграду с гитарами и бутылками.
Но это факельное шествие помнилось прочно.
Мы презрительно обличали уродов в актовом зале Университета – ветераны среди аппаратчиков. Мы были увешаны целинными и транспортными значками, и золотыми наградными комсомольскими, и орденские ленточки вплоть до Трудового Красного Знамени в рядах тоже были.
Потом нам давали строгие выговора и снимали с выборных комсомольских должностей. В моей учетной карточке пучился вкладыш. Первые две трети были исписаны благодарностями, последняя – взысканиями и предупреждениями. Невыполнение, неподчинение, непонимание, срыв инициатив и раскольническая деятельность.
Я вступил в комсомол в четырнадцать лет, первым в своем седьмом классе. В двадцать один я завязал. Чао, бамбино, сори.
Понимаете, ребята, только что пролег рубежом великий Шестьдесят Восьмой год. Вторжение в Чехословакию, сексуальная революция, студенческие волнения в Америке и Европе, закрут гаек в Союзе. Верноподданность без уклонов объявили главной доблестью гражданина.
Вместе с коллективной свободой кончилась коллективная романтика. Тогда и была исчерпана духовная перспектива страны. Телевизору не верили, а достаток не мог заменить смысл жизни.
С тех пор я всю жизнь жил сам по себе.
Опергруппа ленинградского студенческого эшелона-1967: полковник КГБ Русинов, профессор истории Смирнова и сочинитель я (в очках) в перспективе и на крыше штабного вагона.
За секунду до этого я о Камчатке не думал. И ни о чем не думал.
Все великие жизненные начинания имеют три причины. Первая: мало выпили, вторая – все осточертело, третья – хочется чего-то эдакого. Итак, мы гуляли в общаге, не хватило, деньги кончились. Это располагает к пессимизму.
Мы кончали третий курс, двадцать один год, юношеский кризис, мудрость веков плющит нежное темя, счастье лишь обман.
Должность оптимиста всегда доставалась мне по принципу игры в пятый угол: все остальные уже выразили пессимизм, и закон единства и борьбы противоположностей заставляет последнего надувать розовый шарик «Жизнь прекрасна!». |