Пританцовывая, он несколько раз обошел жертвенник по кругу, тряся толстыми щеками и взывая то к Шаммаху, то к Хадару, и наконец устроился на трех седлах со Скифовой катаной в руке. На благородный японский клинок был насажен шмат мяса; Тха обнюхал его и начал жрать. «Чтоб ты подавился, гадюка», – подумал Скиф.
Он вдохнул запах горелой плоти, закашлялся и под угрюмыми взглядами шинкасов отступил подальше от жертвенного костра. К счастью, ритуал заканчивался; оба божества уже получили свое. Шаммах, гигантский Одноглазый Кондор Войны, чьим Всевидящим Оком являлось солнце, сожрал верхнюю почетную половину; Хадару, семиногому пауку с ядовитыми жвалами и бесчисленными звездами‑глазами, досталась презренная нижняя часть. Согласно нехитрой шинкасской теологии, любая тварь – включая, разумеется, и человека – принадлежала от пояса и ниже злобному Хадару, а выше – грозному Шаммаху. В этом был определенный смысл, ибо у зверей вверху находилась голова с рогами, с пастью и зубами, а у человека, кроме того, две руки, в коих он держал оружие. Убивая топором, стрелой, рогом или клыком, все твари земные служили Великому Одноглазому. Что же касается нижней части тела, то в ней полезным был лишь детородный орган да отчасти ноги – топор и лук ими, конечно, не удержать, но можно хотя бы лягнуть врага. Все остальное считалось хранилищем мочи и кала, веществ гнусных и мерзких, коими завалена гигантская паутина, что плетет Хадар по ночам поперек бездонной небесной пропасти. В нее, разумеется, отправлялись все покойные враги шинкасов, тогда как сами степные удальцы после смерти обитали на спине Шаммаха, прыгая среди огромных перьев на манер блох.
Тха покончил с жарким, священной долей вождя и шамана, и плавно переместился на землю, ерзая по ней задом и скребя жирную грудь. Остальные воины, заправившись пекой, лепешками и сушеным мясом, тоже возлегли у огня, перед ровным валом мешков с припасами, свернутых сетей, набитых стрелами колчанов, луков и топоров. В этот вечер половецкие пляски, вероятно, не предусматривались – то ли потому, что Шаммаха с Хадаром уже задобрили жертвой, то ли из‑за предстоящей назавтра нелегкой работы, то ли в связи с опасным демоническим соседством, не располагающим к танцам и развлечениям. Минут через пять шинкасы дружно захрапели, обратив ноздри к небесам; в хор этот вплетались далекий рык гиен, протяжные завывания хиссапов и заунывные вопли каких‑то ночных птиц.
Уснули, впрочем, не все, как положено темной порой, когда яростное Око Шаммаха сменяют бесчисленные и холодные глаза Хадара. Не спал Скиф – жмурил веки, посматривал в нетерпении на Джамаля, не спал Дырявый, охранявший сегодня пленников, которые сгрудились в ярко освещенном пространстве меж двух костров; где‑то в темноте дремали вполглаза Пискун и Две Кучи, как всегда присматривавшие за лошадьми. У Пискуна, тощего неуклюжего верзилы, был комариный голосок; напарник его вечно страдал животом – что, судя по всему, и явилось причиной для прозвища.
Скиф, которому полагалось теперь спать рядом с воинами, улегся с краю. Тут, на границе света и тьмы, он был почти незаметен; к тому же свежий ветерок отгонял неприятные запахи – дым костра и едкую вонь немытых тел. Принюхавшись, он различил чуть заметный сладковатый аромат, которым тянуло от рощицы падда. Медвяный бриз овевал его лицо, вселяя бодрость и готовность к действию; голова была на удивление ясной, мышцы наливались силой, сердце мерными ударами отсчитывало секунды.
Теперь он знал об этом сладком запахе неизмеримо больше прежнего. Воздействие его, вероятно, зависело от концентрации: в очень малых дозах аромат падда бодрил, но передозировка вызывала наркотический транс, более или менее глубокий, а затем – смерть. При определенных условиях, размышлял Скиф, это зелье можно использовать месяцами или годами – так, как Догал и прелестная Ксарин и как, несомненно, пользовались им шинкасы. Он почти уже не сомневался, что сладкая трава и пачки золотистого «голда» имеют одно и то же происхождение, однако гипотезу эту полагалось подтвердить. |