|
Когда кто-нибудь соловьем зальется, начнет трепаться, то прервать его бессмысленным вопросом, к делу не относящимся, и тот сразу же запнется, недоумевая, начнет выяснять суть вопроса.
Так и Игорь затормозил на полном скаку.
— Кто «все»?
А вопрос, оказывается, был со смыслом. Пеликан пояснил:
— Все поголовно за привилегии сражаются? И солдатики?
Игорь сообразил, что зарвался. В самом деле. Какие у солдат, то есть бывших крестьян, привилегии?..
— Ну-у, солдаты в большинстве своем мобилизованы.
— То-то и оно. А ведь воюют. И неплохо воюют, как и все делают, за что русский мужик берется.
— Одурманены пропагандой.
— А что ж они красной пропагандой не одурманены? Или неубедительна? Казалось бы, куда там: мир, земля, воля, хлеб — все ваше, берите, распоряжайтесь! Они же, распропагандированные, за своих бывших хозяев бьются, жизни кладут. Тут, браток, не так все просто, как кажется… А думаешь ты верно, хотя и сыроват, сыроват. Ну, это наживное… Так что не греши на свои глаза. Они у тебя в нужном направлении смотрят. — Встал, потянулся с хрустом и в доме скрылся.
А Игорь остался во дворе. Пошел к баньке и сел там на завалинку. Стыдно ему было. А еще историком собрался стать, косноязычный! Не сумел объяснить Пеликану даже не смысл белого движения — смысл-то на поверхности лежит, — а достаточную пока жизнеспособность его. Восемнадцатый год на дворе. До Москвы и Петрограда — версты немеренные. Деревни — одна другой глуше, бедность изо всех дыр прет. Пока мужик разберется, за кого сражаться стоит, он, не исключено, голову сложит в бою со cвoим же братом-мужиком. Но ведь скоро разберется, до конца все поймет — сам поймет, и разъяснят ему. Кто разъяснит? А нагайки командирские. А ночные расстрелы. А лихая удаль белых гвардейцев, которым уж и живых людей не хватает — петухов пороть начали. Людей-то они не только порют, но и вешают и стреляют… Вон в Ивановке, рассказывал Федор, хозяин избы, где они с Ледневым ночевали. Прошел через них полк, может, как раз того полковника Смирного, и для показу комиссара плененного в деревню привел. Привязали комиссара, как князя Игоря, к двум соснам за обе ноги и… Ну, день-два еще погужевались в Ивановке орлы, покуражились, поживились и ушли верхами. А половинки комиссарского тела все на соснах висели. Даже Федор, а он германскую вынес, ногу на ней потерял, и то крестился, когда рассказывал. Говорил: жуткое дело, когда они на ветру раскачиваются…
Вот это и есть красная пропаганда. И если бы ее еще словом подкрепить, кто б тогда к белым примкнуть вздумал?..
А чего ж ты, Игорек, не подкрепил? Ведь мог же, мог! Легенду свою замечательную бережешь? Грош ей цена, если будешь ходить по земле наблюдателем…
Вечером, когда стемнело и профессор, вдосталь наговорившись с хозяином о высоком смысле крестьянской жизни, собрался на боковую, Пеликан поманил Игоря.
— Выйдем-ка…
Вышли. Встали у крыльца. Пеликан осмотрелся кругом — никого. Дверь в избу поплотнее прикрыл.
— Ты вот что… — начал, запинаясь, что было не очень-то в духе Пеликана, краснобая и балагура, каким его знал Игорь. — Парень ты вроде правильный, ехали бояре, толковый парень. Разговор наш мы еще продолжим, время будет. А пока ты помочь мне должен, рассчитываю я на тебя, давно присматриваюсь, прицениваюсь…
— Приценился? И почем я нынче?
Хотел того или нет, случайно вышло, а сердитой своей репликой вернул Пеликану вдруг пропавшую у того уверенность. Он хохотнул даже:
— В базарный день поторгуемся. Не продешевим, не бойся. А дело слушай, рот захлопни, уши раскрой. Я сейчас уйду, надо мне, а вы ночуйте. Спокойно здесь. |