— Он уже давно умер, могу вас в этом уверить, — возразил граф.
Тоот покачал головой, не смея оспаривать слова Бутлера, и лишь заметил:
— А если б даже и умер — еще жив его сын! Я слышал, он в Вене, у деда. Недавно, гуляя в саду, мальчик выхватил свою игрушечную сабельку и принялся сбивать желтые цветы. Дед спрашивает его: "Что ты делаешь?" — "Рублю, дедушка, немцев!" Оказывается, красные цветы были у него французами, а желтые немцами. Эх, будет еще здесь заваруха, дайте только малышу вырасти! Я считаю дни и каждый день отмечаю, что он подрос еще на волосок.
Бутлер немного досадовал, что трактирщик мешает ему остаться наедине с Пирошкой, однако взял себя в руки и любезно отвечал трактирщику.
За это он был вознагражден, так как наш достойный господин Тоот без устали нашептывал Пирошке: "Какой замечательный, какой достойный человек! Такой знатный господин, и ни чуточки не гордец! А как он разговаривает с простыми людьми!"
Между тем время неслось стремительным бегом, и наконец пришла пора запрягать экипажи. Вот и минута расставания: один экипаж поедет налево, другой — направо. Бутлер обратился к трактирщику:
— Итак, сколько мы вам должны, дорогой хозяин, за ваш прекрасный обед?
Но спросил он только ради формальности, ибо знал, какой; получит ответ, и потому заранее вложил в молитвенник, ле-з жавший на этажерке, банкноту в тысячу форинтов (боюсь только, что так и не нашел ее при жизни наш почтенный! Тоот).
Старый Тоот даже не ответил, а лишь сердито покачал го-я ловой: ай-яй-яй! Он прошелся по комнате, что-то ворча, а затем отвернулся к стене, как бы обращаясь к ней на своей кухонной латыни:
— Edisti coenam nunc edere vis amicitiam meam [Ты съел мой обед, а теперь хочешь съесть мою дружбу (лат.)]
Он продолжал кружить по комнате, все отыскивая, что бы подарить своим гостям. Наконец он увидел на буфете два красных бокала (единственное сокровище дома), которые привез из Чехии его покойный брат, странствующий подмастерье. На них серебром были выгравированы карлсбадские купальни и всевозможные олени; одно наслаждение было любоваться такими бокалами.
Привстав на цыпочки, он снял их и один — тот, что поменьше, — протянул Пирошке, а другой — графу Бутлеру.
— Примите их от меня, rogo humillime [Прошу нижайше (лат.)] и пейте из них иногда в память о сегодняшнем дне.
Как они ни отнекивались, им пришлось принять этот подарок: уж очень просто и сердечно упрашивал их старик. Конца не было трогательному расставанию. Появилась и почтенная хозяйка, по-праздничному разодетая, в черном платье и свеже-выглаженном кружевном чепце.
Пирошка надела соломенную шляпку. О боже мой, до чего она шла к ней! Поля ее шляпки были украшены розовыми бутонами, и, казалось, ее личико, бледное и поникшее, было окаймлено рамкой, увитой розами.
Как билось ее сердце, когда они вышли во двор! Сейчас последнее рукопожатие — и конец всему!
Бутлер подошел к ней.
— Пирошка, — сказал он, — мне хотелось бы поговорить с вами несколько минут с глазу на глаз. Быть может, экипажи с прислугой поедут вперед, по дороге, что ведет к холму, а мы с вами пройдемся по аллее?
— Хорошо, — ответила Пирошка.
Итак, экипажи тронулись в путь, а Пирошка с Бутлером вошли в тенистую каштановую аллею, тянувшуюся от корчмы до самой столбовой дороги.
Трактирщик Тоот собрался было проводить их, но, заметив, что они хотят побыть наедине, остался в воротах и вместе со всеми домочадцами любовался, как идут они рядышком и воркуют, словно голубки. Он ждал, что, может быть, они обернутся, помашут ему рукой, но они шли и шли, оживленно беседуя. О господи, у этой Пирошки такая плавная походка, ну прямо-таки музыка. |