Тепла здесь нет, одни градусы холода. Я не помню, когда в последний раз мои колени ощущали огонь костра. Даже на кухне, в самом теплом месте любого лагеря, пламя слишком слабое, палатка не согревается, и медная утварь запотевает. Я снимаю носки раз в неделю, чтобы обрезать ногти, и остальные называют меня щеголем. У нас белые лица, красные носы и синие пальцы.
Триколор.
Он делает это нарочно, чтобы его куры не портились.
Зима для него — кладовая.
Но это было много лет назад. В России.
В наши дни люди говорят о его деяниях так, словно все они были исполнены смысла. Словно даже его катастрофические ошибки произошли из невезения или высокомерия.
Чушь все это.
Слова «опустошение», «насилие», «бойня», «резня» и «голодная смерть» всего лишь пароль, чтобы не дать выхода боли. Слова о войне, которые у всех на слуху…
Я рассказываю вам байки. Верьте мне.
Я хотел стать барабанщиком.
Офицер, набиравший рекрутов, дал мне каштан и попросил раздавить пальцами. Я не смог. Он засмеялся и сказал, что барабанщику нужны сильные руки. Я протянул ладонь, на которой лежал каштан, и предложил ему сделать то же самое. Он побагровел и велел лейтенанту отправить меня на кухню. Повар смерил взглядом мое тощее тело и рассудил, что в рубщики мяса я не гожусь. Не для меня эта мешанина непонятного мяса, что нужно крошить в ежедневную солдатскую бурду. Мне повезло, сказал он: я буду работать у самого Бонапарта, и на одно короткое счастливое мгновение мне представилось, что я стану кондитером и буду воздвигать воздушные башни из крема и сахара. Мы пошли к маленькой палатке с двумя бесстрастными часовыми у полога.
— Личный склад Бонапарта, — сказал повар.
Все пространство от земли до полотняной крыши было забито грубо оструганными деревянными клетками размером примерно в квадратный фут. Их разделяли крошечные проходы, в которые с трудом мог протиснуться человек. В каждой клетке сидело по две-три птицы с обрезанными клювами и когтями — они смотрели сквозь прутья одинаково тусклым взглядом. Я видал на фермах всякое, но не был готов к такой тишине. Ни шороха. Их можно — нет, должно — было бы принять за мертвых, если б не глаза. Повар повернулся и сказал:
— Будешь ощипывать и сворачивать им шеи.
Я улизнул на пристань и, утомленный долгой дорогой, задремал на уже теплых в начале апреля камнях, мечтая о барабанах и красной солдатской форме. Меня разбудил сапог — твердый, блестящий, он знакомо вонял седлом. Я поднял голову и увидел, что сапог стоит у меня на животе — примерно так же на моей ладони лежал каштан. Не глядя на меня, офицер сказал:
— Теперь ты солдат. Еще успеешь поспать под открытым небом. Встать.
Он убрал ногу. Когда я с трудом поднялся, офицер больно пнул меня в зад и, по-прежнему глядя прямо перед собой, промолвил:
— Крепкая задница кое-чего стоит.
Вскоре я узнал о его наклонностях, но этот человек никогда не докучал мне. Думаю, его отпугивала куриная вонь.
Я с самого начала тосковал по дому. Мне не хватало матери. Не хватало холма, над которым встает солнце, освещая долину косыми лучами. Не хватало тех обыденных вещей, которые я прежде терпеть не мог. Не хватало расцветавших по весне одуванчиков и реки, лениво струившейся в берегах после нескольких месяцев дождя. Когда пришли набирать рекрутов, вся наша храбрая братия смеялась и говорила: настала пора увидеть мир, осточертели эти красные амбары и бесконечные отёлы. Мы подписались не сходя с места, а тот, кто не умел писать, весело приложил к бумаге намазанный краской палец.
Каждый год в конце зимы наша деревня устраивает костер. Мы сооружали его несколько недель. Высокий, как собор со святотатственным шпилем из сломанных капканов и вшивых соломенных тюфяков. |