Изменить размер шрифта - +
Или это только мы такие. Только он. Ведь больше он уже не «Тод». Над кнопкой звонка на дверной табличке, на конвертах под настольной лампой – всюду одно и то же имя: Джон Янг, Джон Янг, Джон Янг. В окошко, кружась, влетели исторгнутые городом мелкие клочки бумаги. Мы исцелили их своей врачующей рукой и разложили по карманам. Письма, членские билеты, счета, рецепты. На всех написано: Джон Янг. Что там еще за окном? Автомобили, конечно. Конечно, автомобили. Машины, машины, машины – всюду, насколько хватает глаз.

Следующая остановка – переудостоверение личности, секретная фабрика новых людей, в глубоком подполье и тяжко донельзя: едкий жар химчистилища, и дальше – приглушенный, возвратно-поступательный ритм закабаленных машин. Нашим вопросом занимался прожженный парень, городской специалист с односторонней полнотой, носивший в глазу наперсткообразную лупу. Он тут же, с ходу, отсчитал нам деньги и сказал что-то вроде того, что здесь не выбирают, а если не нравится, то можете поискать в другом месте, и вдруг мы сказали таким тоном, какого я раньше никогда не слышал, голосом, который больше не притворялся добрым, голосом, в котором прорвалось все напряжение столь долгого притворства:

– Тод Френдли? Что за имечко ебанутое?!

– Вот, – сказал парень. – Чистый.

Пришлось нам заходить к нему еще и еще. Выход из этого подвала отыскивался каждый раз дольше и дольше. Мы пытались поесть. Еду мы выуживали из мусорных баков на Вашингтон-сквер – сэндвич, почти целое, только раз надкушенное яблоко, – чтобы потом обменять на мелочь в гастрономе. Мы убивали время. Время, которое делает нас такими, какие мы есть. Вплоть до этой последней перемены.

– Ладно, – сказали мы с горечью, вероятно неуместной, когда парень вручал нам новые документы вместе с огромной кучей денег. – Куда ж деваться.

– В два раза больше.

– Скажите вы.

– Надеюсь, он сказал вам, сколько надо платить за срочный геморрой. Да еще на выходных.

– Отлично.

– Угу. Вы от Преподобного.

– Вас должны были предупредить. Меня зовут Джон Янг.

Вот и все. Теперь меня зовут Джон Янг.

А день все тянулся, это был самый долгий день из всех. Даже путешествие на поезде, казалось, было давным-давно, как Уэллпорт, как прошлая жизнь. Но Джону Янгу не спалось. Под звуки множества машин и очень немногочисленных птиц затухал рассвет. А Джон Янг все лежал, пытаясь справиться со страхом. Унять его… Я думал о шахматистах в парке, где мы просидели столько часов, шахматистах, куда более разностильных, чем фигурки, которые они двигали (игроки не прямые, не ровные, а шамкающие, шаркающие, ромбовидные). Всякая игра действительно начинается с беспорядка и проходит через эпизоды искажения и противоречия. Но все налаживается. Все эти напряженные позы, облокачивания, хмурая задумчивость, все эти мучения не напрасны. Один завершающий ход белой пешкой – и идеальный порядок восстановлен; игроки в конце концов отрывают взоры от доски, улыбаются и потирают руки. Время покажет, и я полностью доверяю ему. Как, разумеется, и шахматисты, двигающие свои фигуры лишь после обязательного шлепка по часам.

Слава тебе Господи. Отключился. Как дитя. Хотя я-то, конечно, не сплю: даже во тьме я сторожу мир. Бывает, порой – например, сейчас – я смотрю на Тода, на Джона, как бы мать могла (мать-мгла), и стараюсь в невинности или беспристрастии его сна разглядеть надежду.

 

Наша одежда слетелась к нам со всей комнаты. Ботинок, пущенный кем-то из темноты, как тяжелая старая пуля, и ловко пойманный одной рукой; извивающиеся штаны, пойманные ногой и вздернутые по ней вверх несколькими рывками; галстук с повадками удава. У меня появилось нехорошее предчувствие, когда мы бросились в ванную и нашарили ополаскиватель для рта.

Быстрый переход