Изменить размер шрифта - +

Что-то я такое уже слышал. Атлантида… Близнецы и карлики. Ahnenerbe является подразделением Schutzstaffel. Schutzstaffel – Силы обороны. Ahnenerbe – Наследие предков. Именно оттуда Дядюшка Пепи получает черепа и кости.

 

Ночная рубашка у Герты совсем детская. Она разукрашена джиннами и духами. Я молил этих духов и джиннов. Лихорадочно, всю ночь, молил их: о жалость ложа, о ложа ложь… Перед этим случались моменты, когда я был спокойнее, и мы с Гертой могли поговорить. Она со слезами толковала о das Baby, а младенец – тема довольно пагубная. У меня также сложилось явное впечатление, что Герта не одобряет работы, которой я тут занимаюсь. Гневным шепотом она осыпала меня оскорблениями, но ни одного из них я не понимал. Даже в темноте я видел, какое у нее при этом перекошенное лицо. Почему я ничего не смог ответить?

На следующий день она уехала, а следующей ночью я вернулся на сортировку. Играть в купидона. До сих пор не знаю, как выглядит моя собственная жена. Она ни разу не посмотрела мне в глаза. Ни разу. Мы ни разу не встретились взглядами. Все наладится. Со временем она передумает. Может, кто-нибудь рассказал ей, что я вытворял с лысыми шлюхами?

Опять на сортировку, к огням, струям дождя и пронзительным воплям сумасшедшего громкоговорителя: Links!  и Rechts!  – отцы, матери, дети, старики, рассыпанные, как листья на ветру. Die… die Auseinandergeschriebenen. И мне пришла мысль, заставившая все мое тело содрогнуться от стыда. Потому что поезда бесконечны и бесчеловечны, а ветер похож на ветер смерти, и потому что жизнь есть жизнь (а любовь есть любовь), но кто сказал, что это должно быть легко.

Я подумал: хорошо же некоторым.

 

 

 

Правильно, никак. Абсолютно никак.

И вот наступает момент, когда надо сказать: хватит – нельзя же, мол, идти на жертвы до бесконечности. Ах, Бог свидетель, я ведь не святой. Не для того я на свет родился, чтобы жить только ради окружающих. По-прежнему практикуя самопожертвование, я остро чувствовал, что пришла пора позаботиться и о собственной персоне.

Я служил Кат-Цет энергично, не пренебрегая семейным долгом и с чувством. Это что-то новое в моей жизни – чувства. Отъезд из Аушвица вспоминается мне как мука. Мне казалось, что я уже никогда не оправлюсь от мучений, которые пережил в последние дни и особенно в последние часы. Но когда я выехал в Берлин, все прошло, как приступ болотной лихорадки, и вытеснилось новыми эмоциями, множеством новых впечатлений, не лишенных в своей основе элементов боли.

Вероятно, эта боль – от молодости. Сейчас 1942 год. Мне двадцать пять лет… Поезд на Берлин, кстати, оказался весьма скорым. Аушвиц-Центральный – это вам не какой-нибудь полустанок. Это была самая крупная из железнодорожных станций, какие мне только приходилось видеть, и она обслуживала непосредственно всю Европу. Одна из последних наших партий направлялась прямо в Париж: спецэшелон 767, в Бурже-Дранси. Аушвиц оставался тайной. Он занимал четырнадцать тысяч акров – и был невидим. Он был – и его не было. Он был где-то не здесь. Как же так дальше?

Герта совершенно переменилась. Да, моя жена стала неузнаваемой практически во всех отношениях. Она все-таки беременна – явно, потрясающе – и балует меня донельзя. Не совсем понимаю, чем я заслужил такую поблажку. Наш немецкий ребенок просто поразительных размеров, пожалуй, больше самой матери. Герта – всего лишь бечевка, которой перевязана посылка со спящим младенцем. Пока что мы живем у ее родителей в маленьком, но удобном домике на южной окраине Берлина. Почти все наше время занимают болезненные измышления о том, как назвать малыша или малышку. Сперва мы склонялись к Еве или Дитеру, потом решили иначе: Бригитта или Эдуард. Старательно и любовно Герта распускает одежду для малыша. И я тоже – каждый день мы сидим час-другой с тестем в садовом домике, разбираем колыбельку и стульчик.

Быстрый переход